Orphus
Главная / Воспоминания / З. А. Прибыткова
Читателю на заметку

Воспоминания о Рахманинове

З. А. Прибыткова

С. В. Рахманинов
в Петербурге — Петрограде

Для меня, знавшей Сергея Васильевича так близко, память о нём воссоздаёт не только связанную с ним музыкальную действительность прежнего Петербурга; он сам в музыке и без музыки — центр моих ощущений. Они дороги мне, волнуют меня, и боль от того, что так мне и не пришлось увидеть его после памятного дня его отъезда из России, всегда тревожно бередит мне душу.

С трепетом в сердце вспоминаю я те далёкие, но для меня близкие встречи с Сергеем Васильевичем. Много я в жизни встречала крупных и интересных людей, но, конечно, самый большой из них — это Рахманинов. И писать о нём трудно, так как, во-первых, много о нём уже написано и верного и хорошего, а во-вторых, и главное, так много в нём было разного для разных людей, что изложить свои мысли и чувства в стройном рассказе нелегко.

Встречи с ним во время его приездов в Петербург — Петроград — вот о чём мне хочется рассказать.

*

Холодный петербургский нарождающийся день. Николаевский вокзал. Платформа. Большие часы со скачущими стрелками.

Когда стрелка скакнёт на восемь часов, должен подойти к платформе скорый поезд, который везёт в Петербург моего дядю Серёжу. Поминутно справляюсь у носильщиков, у дежурных, у кого попало, где поезд, не опаздывает ли? И каждый раз слышу ответ:

— На пути заносы, и поезд опаздывает неизвестно на сколько часов.

Значит, ещё неизвестно, сколько времени смотреть на часы и волноваться, волноваться так, что кажется — сердце не в груди, а в горле и мешает дышать. На вокзале пусто, холодно. Я хожу взад и вперёд. Проходит томительный час, второй, стрелки давно перескочили восемь часов, потом девять часов — а поезда всё нет и нет.

И вдруг на платформе оживление — поезд миновал Тосно. Только Тосно! Я смотрю на рельсы, и мне кажется, что никогда на них не покажется паровоз, никогда не будет конца этому ужасному ожиданию. И когда я уже совсем прихожу в отчаяние — где-то далеко-далеко слышен гудок... виден дымок... ещё гудок... И, тяжело пыхтя, медленно подходит к платформе усталый, замученный, как я, паровоз, а за ним и вагоны.

Я мечусь, не знаю, куда смотреть, боюсь потерять, не встретить моего дядю. И вдруг слышу знакомый голос:

— Зоечка...

И натыкаюсь на Сергея Васильевича, выходящего из вагона. Он кажется мне таким ужасно большим. Всякий раз меня это заново поражает; и такой всегда радостный, когда после года разлуки мы снова встречаемся. Глаза у него смеются. Он целует меня, берёт мою детскую ручонку в свою большую, вместительную руку, весело рассматривает меня и ведёт к выходу. По дороге — расспросы про домашних, про мои дела: хорошо ли учусь, не ленюсь ли играть на рояле, как дела с предстоящим концертом, всё ли вообще в порядке? И мы едем к нам на квартиру.

Раз или два в зиму Сергей Васильевич приезжает из Москвы в Петербург для участия в концертах Зилоти, своего двоюродного брата и учителя. И останавливается Рахманинов у нас, в семье моего отца, тоже его двоюродного брата — Аркадия Георгиевича Прибыткова.

В счастливые для меня дни приездов Сергея Васильевича в Петербург всё у меня летит кверху дном: гимназия, уроки музыки и т. д. Тут уже не до уроков: надо за ним ухаживать, вовремя разбудить, чтобы не опоздал на репетицию, в детстве — за руку, а позже степенно рядом пройти с ним в зал Дворянского собрания.

В дни его приездов мы неразлучны. Покупки, которые надо сделать, делаются обязательно со мной; я веду расписание его дня, всех визитов его и к нему; я упаковываю и распаковываю его чемоданы; я ревниво оберегаю его покой, когда после завтрака или перед концертом он отдыхает. А когда он занимается, я сижу возле него и тоже, для вида, работаю, а сама слушаю, как он играет.

Когда я была ещё совсем маленькой, он сажал меня на рояль, на то место, куда ноты кладутся, а сам играл. Я молча и внимательно слушала, а в перерывах между работой велись у нас нескончаемые беседы. Впечатление от его игры было настолько сильно, что, когда, наработавшись, он снимал меня с рояля и мы шли обедать или чай пить, — мне ни есть не хотелось, ни видеть никого не хотелось, так я была полна слышанным. Вероятно, за мою заботу о нём, за беззаветную к нему любовь, за дружбу Сергей Васильевич дал мне милое прозвище — «секретаришка».

Каким был тогда для меня Рахманинов, вернее, каким он мне запомнился и казался? Очень большой, пропорционально сложённый, широкоплечий, но от высокого роста и слабости немного сутулый. Весьма скромно, но с большим вкусом одетый. Почему-то принято считать, что Сергей Васильевич был некрасивый. Это неверно. У него было такое умное, мужественное лицо, такие мудрые, проницательные глаза, что его никак нельзя было назвать некрасивым. Его лицо было лучше всякого просто красивого лица.

Как внутренне, так и внешне в нём жило два человека. Один — какой он был с теми, кого не любил и с кем ему было нехорошо. Тут он был сухой, необщительный и не очень приятный. Сергей Васильевич органически не выносил двусмысленностей, не переваривал ломанья и лжи, особенно лжи. Однажды, когда я была ещё совсем маленькой девочкой, со мной произошёл нехороший случай: я заупрямилась и ни за что не хотела сказать моей маме правду о чём-то. А Сергей Васильевич сидел тут же и слушал наши пререкания. Случайно я взглянула на него и увидела его глаза: колючие, суровые, жёсткие. Таких глаз я у него прежде никогда не видала. Мне стало стыдно и очень страшно, — я, как сейчас, помню тогдашнее моё состояние, тяжёлое самочувствие. Я расплакалась и сквозь слёзы созналась, что солгала. Когда Рахманинов говорил с неприятным ему человеком, он был холодный, скованный и резкий, у него даже цвет глаз менялся, делался каким-то тёмным, стальным. Недоумевающий, сухой взгляд, натянутая улыбка, как будто он замкнулся в непроницаемую броню холодности и почти оскорбительного презрения. Голос, обычно ласковый, мягко рокочущий на низких басовитых нотах, делался грубоватым и бестембровым. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]

Рахманинову не легко далась жизнь. Родители его — отец Василий Аркадьевич и мать Любовь Петровна — были странной парой. Очень они не подходили друг к другу.

Любовь Петровна — умная, замкнутая, мало разговорчивая, тихая, необщительная и холодноватая. Нам, детям, она казалась чужой, и мы её даже немного побаивались.

Василий Аркадьевич был ей полной противоположностью: общительный, с весёлейшим нравом и невероятный фантазёр. Что он выдумывал, какие только небылицы не рассказывал он про себя и свою жизнь! Все охотники, с их пресловутыми охотничьими рассказами, бледнели перед его фантастическим сочинительством. Всегда без копейки денег, кругом в долгах и при этом никогда не унывал. Сколько я его знала, он всегда «завтра» должен был выиграть двести тысяч, и тогда всё будет в порядке. Но так как никогда не только двухсот тысяч, но и ничего он не выигрывал, то далеко не всё было в порядке. Тем не менее, бодрости духа Василий Аркадьевич не терял, весёлого расположения тоже. И так он всю жизнь свою был уверен в скором выигрыше, что окружающие как-то поддавались его бездумному оптимизму и давали ему в долг деньги. Само собой разумеется, что обратно их они никогда не получали.

Он был беспутный, милый и очень талантливый бездельник. Среднего роста, широкий, коренастый; громадные бакенбарды, которые он лихо расчёсывал на обе стороны; громогласный голос и шумный смех. Повадка армейского военного, — он был прежде военным; так и казалось, что, войдя в комнату и галантно подойдя к дамской ручке, он обязательно с блеском щёлкнет шпорами, которых уже и в помине нет. Мы, дети, его очень любили. Он умел быть интересным для нас, нам нравилось, что он так хорошо и весело с нами забавлялся. Но раздражал он меня иногда своей шумливостью ужасно. Я помню, он любил играть с моими родителями в пикет, и, сдавая или сбрасывая карты, он с гоготом и шумом брякал о стол костяшками пальцев. Я тогда убегала из комнаты.

Трудно было подобрать двух менее подходящих жизненных партнёров, чем родители Рахманинова. Сколько я знаю, жизнь у них была неладная, и это, несомненно, не могло не сказаться плохо на болезненно-чувствительной душе скрытного и трудного по характеру мальчика Серёжи Рахманинова.

Мать свою Сергей Васильевич очень любил, да и к отцу он, конечно, тоже был привязан и по-своему любил его. И больше всего, я думаю, любил за общую талантливость. Но относился Сергей Васильевич к отцу, как к младшему брату, со снисходительной улыбкой. Правда, феерически легкомысленные финансовые дела отца не всегда устраивали его, а подчас причиняли ему немало неприятностей. Сергей Васильевич предпочитал поэтому свою ежемесячную поддержку отцу пересылать не ему лично, а через мою маму, Зою Николаевну, с которой был по-хорошему дружен. Вот письма Сергея Васильевича по этому поводу к моей маме:

«Милая моя Зоя. Будь добра передать отцу следующие ему деньги по 1-е ноября. Надеюсь, что Вы все здоровы и что муж твой „на совесть“ воюет.

Я проживу ещё немного здесь, в деревне. Наташа и старшая дочь в Москве. Настроение поганое! Всем кланяюсь. „Коллеге“ почтение и уважение навеки нерушимое!

С. Р.

25 сентября 1914».

Говоря о том, что мой отец с кем-то «воюет», Рахманинов имел в виду поездку моего отца с торгово-промышленной выставкой на Ближний Восток. «Коллегой» Сергей Васильевич стал меня называть после того, как я окончила консерваторию по классу композиции.

«Милая моя Зоя, посылаю 50 рублей для отца, за два месяца, по 1-е января.

Будь так добра и заставь моего уважаемого коллегу написать мне несколько строчек про отца и его сына Николая. Где они и что они? Живём здесь так себе. Скорее скверно, чем хорошо. Да хорошо сейчас кто же живёт? К тому же весь дом, начиная с меня, немилосердно чихает и кашляет. Утешением служит тот факт, что и вся Москва сейчас почему-то находится в таком же положении.

Дети поступили в гимназию. У родителей новое беспокойство!

Обнимаю вас всех, а коллеге почтение и уважение.

С. Р.

27-е октября 1914».

Николай, о котором говорится в письме, — это сын Василия Аркадьевича от его второй, гражданской жены.

Из семьи Сергея Васильевича я знала только его братьев Аркадия и Владимира. Была у Сергея Васильевича ещё сестра Лёля — умная, красивая девушка. Но жизнь её оказалась не очень радостной и короткой: семнадцати лет она умерла от чахотки. В ранней молодости мой отец был её женихом. В кабинете отца висел её портрет; мне запомнились её большие, выразительные глаза. Она была очень похожа на своего брата Сергея Васильевича.

Семьи, нормальной, спаянной семьи у Сергея Васильевича не было. Думаю, что тяга к дому Сатиных и Трубниковых и к нашему дому во многом определялась именно той семейственностью в лучшем смысле этого слова, которая в семье его родных отсутствовала. И это не могло не отразиться на его характере и отношении к людям. Он всегда был немного настороже по отношению к ним.

Жизнь Рахманинова была нелёгкая, особенно начало её. И завершилась она для него тоже трудно — вдали от родины, от всего, что он так любил.

Ему всегда была чужда «заграница», слишком он был всеми своими корнями русским человеком. Гастролируя в 1909 году по Америке, он мне прислал письмо, из которого видно, что ему там было скучно и что американцы, с их сугубым американизмом, действовали ему на нервы. И уже тогда, расставшись с Россией ненадолго, он стремился обратно к милым русским местам, к своим родным русским людям, ко всему русскому, без которого он так мучительно страдал много лет спустя.

Вот это письмо из Америки:

«Милая моя Зоечка. Ты была очень добра, что написала мне письмо. Я был очень ему рад. Знаешь, тут, в этой проклятой стране, когда кругом только американцы и „дела“, „дела“, которые они всё время делают, когда тебя теребят во все стороны и погоняют, — ужасно приятно получить от русской девочки, и такой вдобавок ещё милой, как ты, — письмо. Вот я и благодарю тебя. Только ответить на него сразу — мне не удалось. Я очень занят и очень устаю. Теперь моя постоянная молитва: господи, пошли сил и терпения.

Тут со мной все всё-таки очень милы и любезны, но надоели мне все ужасно, и я себе уже значительно испортил характер здесь. Зол я бываю, как дьявол. Мне надо прожить здесь ещё два месяца. Если я приеду в Петербург, то, конечно, остановлюсь у вас, милая Зоечка. Уже по одному тому, что без секретаря мне теперь обойтись никак нельзя. Вот только что: если в Петербург приедет к тому времени вся моя семья, что очень возможно, и если они остановятся в гостинице, то только в этом случае я не буду у Вас.

Поклонись от меня всем твоим: маме (а папа бедный тоже где-то мыкается на манер меня), Лёле, Тане.

Тебя крепко целую и обнимаю.

С. Р.

12-е декабря 1909».

Настоящего, главного Рахманинова знали очень немногие. Зато те, кто были его друзьями, кому он не боялся раскрыть свою настоящую сущность, — сразу в чём-то становились близкими людьми.

Сергей Васильевич как-то рассказывал мне о своей переписке с какой-то Re; говорил, что не знает её, что письма её интересны, содержательны; что она даёт ему советы по поводу текстов для романсов, предлагает самые тексты. И я понимала, что он хорошо относится к этой незнакомой девушке, что он показал ей кусочек своего настоящего я, которое он так ревниво ото всех скрывал.

Как-то, раскрыв один из номеров журнала «Новый мир», я вижу заголовок на статье: «Мои воспоминания о С. В. Рахманинове», Мариэтта Шагинян. Начинаю читать, и выясняется, что Re — это Мариэтта Сергеевна Шагинян. И таким теплом, такой правдой повеяло на меня от её слов о бесконечно дорогом для меня человеке.

Из того, что и как писала она о Рахманинове, из его писем к ней я поняла, что Мариэтта Сергеевна была одной из немногих, которую Сергей Васильевич допустил в свой внутренний мир и с которой он искренне и глубоко дружил, что он был с ней простым, весёлым, умным, одним словом, настоящим.

С семьёй моего отца Сергей Васильевич был связан хорошей крепкой дружбой. Семья наша была спаянная, настоящая: все взрослые, кроме мамы, работали (это уже когда мы, дети, подросли), и Рахманинов любил эту атмосферу здорового труда. У нас было уютно, оживлённо, просто и душевно.

Сергей Васильевич всегда любил детей и, не имея ещё собственных, переносил свою любовь на меня. Когда я была совсем маленькой девочкой — мне было четыре года, — он посвятил мне романс «Давно в любви». Правда, содержание не совсем подходящее для четырёхлетнего ребёнка, но этим посвящением, как позже мне говорил Сергей Васильевич, он хотел закрепить свою привязанность ко мне.

Когда Сергей Васильевич бывал у нас или в доме Зилоти, с которым он тоже был очень близок, казалось странным, что могла быть кем-то распускаема басня о его чёрствости, сухости. Это был большой, резвый, простой ребёнок. Помню, как-то Александр Ильич Зилоти подарил своим детям замечательную игру: железную дорогу с нескольким путями, передвижной стрелкой и станцией. Всё, как настоящее... и поезд... всамделишный паровоз и несколько вагонов, которые с гудками и шипением носились по рельсам и останавливались у станции. И вот, как-то случилась катастрофа. Поезд наскочил на станцию, вагоны полезли один на другой и сошли с рельс. Надо было видеть двух взрослых, знаменитых музыкантов, которые в восторге ползали по ковру и устраняли «разрушения», причинённые «крушением» поезда. И неизвестно было, кто же получил больше удовольствия от этого «события»: дети ли, в немом восхищении смотрящие, как их отцы развлекаются на ковре, или сами отцы — прославленный пианист Александр Зилоти и всемирно известный композитор и пианист Сергей Рахманинов.

*

День концерта Сергей Васильевич проводил обычно так: вставал, как всегда, не поздно, часов в восемь. Он вообще вёл образ жизни регулярный и нормальный. В эти дни он был особенно сосредоточенный и мало разговорчивый; шёл пить кофе. Я хорошо знала его настроение и тихонько обслуживала его, боясь потревожить. После утреннего завтрака курил, немного болтал с нами, но не так оживлённо, как в обычные дни, и шёл играть. Играл часа два, потом отдыхал, потом опять играл и опять отдыхал. Если погода была хорошая, мы с ним шли немного погулять. И всё он молчит, весь в себе. А я не подаю признаков жизни — иду рядом, молчу и смотрю на него украдкой. Он же, изредка, сверху вниз на меня взглянет, улыбнётся и опять своё думает.

Ужасно я волновалась в дни его концертов, как будто не ему, а мне выступать. В час — завтрак, вся семья в сборе. Все тихие, внимательные. Сергей Васильевич с виду — покойный, но не балагурит, не дразнит меня, как обычно. А иногда — катастрофа... На пальце, чаще всего на мизинце правой руки, лопнула кожа, да так глубоко, что смотреть страшно. Вот и выходит он к завтраку — лицо тёмное, мрачное и только мне скажет: «Секретаришка, коллодиум». Я уже знаю, в чём дело. Произносил Сергей Васильевич слово «коллодиум» как-то по-особенному, мягко и переливчато. Он вообще твёрдое л выговаривал не совсем твёрдо, слышался лёгкий призвук буквы р. Чудесно у него это выходило!

Начинается священнодействие с коллодиумом. Надо налить на палец ровно столько коллодиума, чтобы образовалась не слишком тонкая корочка, а то при игре лопнет; и не слишком толстая, а то палец потеряет чувствительность и нельзя будет играть так, как ему надо. Действовала на Сергея Васильевича история с пальцем угнетающе: начинались ламентации по поводу того, что он сегодня ничего не сыграет, что палец его уже не слушается, а что же будет вечером. Я, как могла, уговаривала его и старалась успокоить. Но, к счастью, такие неприятности случались не часто.

После завтрака Сергей Васильевич ложился отдохнуть, и тогда в доме воцарялась мёртвая тишина. Если, не дай бог, кто-нибудь в то время приходил, я беспощадно выпроваживала. В четыре часа чай. Во время чая мне делался заказ об одежде для концерта: какие носки и туфли приготовить, какие запонки. При этом каждый раз, неизвестно по какой причине, запонки бывали разные. Я всё это приготавливаю. Затем обед, после которого Сергей Васильевич ещё раз разминает руки. В это предконцертное время он почти всегда играл упражнения Ганона во всех тональностях и в разных ритмических рисунках; потом сыграет два-три этюда Черни op. 740 — и всё. Сергей Васильевич любил этюды Черни, говорил, что они на редкость хорошо и умно написаны для разработки техники пальцев.

Время идёт к семи часам. Концерты Зилоти начинались, если мне не изменяет память, в восемь часов тридцать минут вечера, Сергей Васильевич идёт одеваться к концерту. На концерт мы отправлялись вместе и почти всегда пешком, так как жили близко от Дворянского собрания, в котором происходили концерты Зилоти. Вся дорога занимает минут пять-семь. Тут уж, вплоть до концертного зала, настроение строгое. Я чувствую через его руку (мы всегда идём за руку), как он волнуется.

Однажды Сергей Васильевич особенно волновался перед концертом и даже был не в духе. И тут произошёл инцидент, который развеселил его и привёл в хорошее настроение. Было холодно и скользко, я даже пожалела, что мы пошли пешком. А Сергей Васильевич мне ещё говорит:

— Зоечка, не упасть бы нам...

Не успел он докончить фразу, как я чувствую, что он скользит и шлёпается в снег... А так как он крепко держал меня за руку, «чтобы не упасть», то за ним лечу и я... Дружно вместе летим! А Сергей Васильевич был невероятно смешлив и, вместо того чтобы рассердиться на такое досадное и глупое происшествие, да ещё так не вовремя, лежит в снегу, до слёз хохочет и от смеха ни встать, ни слова произнести не может. И так мы оба лежим на тротуаре в снегу и умираем от хохота! Насмеявшись вдоволь, уже весёлые, встаём и идём на концерт. И в этот день концерт был особенно удачный.

В артистической Сергея Васильевича уже ждёт другой мой дядя, Александр Ильич Зилоти. О нём мне многое хотелось бы написать. Он был интереснейшей личностью, великолепным пианистом и музыкантом и чудесным человеком. Александр Ильич как пианист был явление выдающееся, недаром Лист так любил его и так высоко ставил; а как музыкальный деятель Зилоти своими замечательными концертами в Петербурге — Петрограде много сделал для русской музыки. Мне в жизни посчастливилось близко знать многих деятелей музыки и театра; Александр Ильич Зилоти — одна из самых ярких и светлых личностей среди них.

Мне разрешалось побыть в артистической до начала концерта, а потом Сергей Васильевич оставался один: он не любил перед выходом быть «на людях».

Зрительный зал задолго до начала переполнен. Настроение приподнятое, лица радостные, взволнованные, сосредоточенные. Ждут появления Рахманинова. Сегодня он играет свой Второй концерт. Нерадостны и даже скептически настроены лишь те, кто считает Сергея Васильевича композитором несерьёзным, неглубоким, не несущим в искусство ничего нового. Но таких меньшинство.

Подъём, нервное ожидание — когда же появится Рахманинов? Споры противников его музыки с любителями его музыки. Но тех, кто любит и почитает его талант, не так-то легко сбить с позиций ненужными, неверными положениями об отсталости его творчества.

Вдруг зал взрывается бурей аплодисментов. Рахманинова ещё не видно, — в зале Дворянского собрания выход из артистической был слева от публики, вдоль эстрады, и не все одновременно видели входящего артиста. Только сидящие и стоящие в местах между колоннами первыми замечали его. С этой-то стороны и росла волна восторга при встрече с любимым композитором и пианистом.

Рахманинов выходит на эстраду. Бледный, — об этой его землистой бледности столько писалось, что не хотелось бы повторяться. Но не сказать об этом трудно, потому что такого мертвенно-зелёного лица мне не приходилось видеть ни у одного артиста, выходящего на эстраду. Высокий, — с эстрады он кажется ещё выше, — строгий, очень элегантно одетый, но элегантность не навязчивая, немного со старинкой. И в этом большая прелесть.

Идёт, не глядя на публику, очень замкнутый. Один, много — два суховатых, но очень вежливых поклона в публику — и Рахманинов садится за рояль. А публика ревёт, неистовствует. Он терпеливо ждёт конца этого бешеного восторга, который не хочет затихать. Не вставая, ещё раз кивает в публику и кладёт руки на клавиши. Зал сразу замирает. О руках Сергея Васильевича много писалось, есть хороший снимок; но кто не видел их сам из публики или в особенности вблизи, тому трудно себе представить их особую красоту.

Руки Рахманинова — это прекрасная скульптура. Большие, цвета слоновой кости, линии строгие, чистые, не изуродованные работой. Я видела вблизи руки многих пианистов, и почти у всех многочасовая, ежедневная работа накладывала свой отпечаток, разрушала цельность линий и форму их. У Иосифа Гофмана, например, маленькая, короткопалая рука с сильно выступающим мускулом от мизинца к кисти; всегда красная, пальцы узловатые. Перед выходом в артистической Гофман двадцать-тридцать минут держал руки в очень горячей воде, чтобы размягчить мускулы. У Александра Ильича Зилоти руки были красивой формы, но с довольно сильно выступающими венами и красноватые. Перед концертом, после нескольких часов разыгрывания, он надевал тугие лайковые перчатки, каждый раз обязательно новые, и снимал их перед самым выходом на эстраду.

Рахманинов ничего этого не делал. Пальцы у него были длинные, красивой формы, немного туповатые на концах, пальцы, которые он с такой убедительностью вводил в клавиши, которым инструмент подчинялся безраздельно.

Пауза, пока Рахманинов соберётся и сосредоточится. И начинается волшебство. Он играет свой Второй концерт.

Что меня всегда сразу брало в плен, когда я смотрела на него играющего, это то, что в нём не было ни тени фальши, ни намёка на позу и театральность. Идеально мудрая простота, предельная мужественность и целомудренность. Каждое движение чётко, ясно и экономично. Досадной, так многим свойственной суетливости и в помине не было. Покой, сдержанность, кажущаяся холодность, сосредоточенность. А в то же время всё его существо полно тем, что он играет. И он заставлял вас участвовать в своих радостях, тревогах, смехе, ласке. Он вёл вас туда, куда он хотел, и вы шли за ним безропотно и радостно. Отсюда, вероятно, у одного из критиков, недоброжелательно относившегося к творчеству Рахманинова, произошло следующее: услышав знакомую ему пьесу Рахманинова в исполнении самого автора и испытав истинное наслаждение, он стал утверждать, что того, что играет Рахманинов, в нотах Рахманинова не написано.

Всё в его игре было правдой, в которую, хотите вы или нет, он заставлял вас верить.

Что ещё ошеломляло меня всякий раз, когда я слушала, — был звук. Такой глубины я не слыхала никогда и ни у кого. Если можно человеческий голос сравнивать со звуком фортепиано, то голос великолепной испанской певицы Марии Гай в чём-то был близок рахманиновскому звуку: та же мягкость, та же неустанность в звучании, та же трогательная нежность и страстная мощь.

Мария Гай — испанка, настоящая жгучая испанка, блестящая Кармен, темпераментная, горячая, в этой роли местами даже грубоватая (она играла подлинную Кармен, девушку с сигаретной фабрики, а не кисейную барышню в роскошных туалетах, как в то время часто певицы изображали Кармен, пока Мария Гай не показала её в настоящем виде), пела и «Для берегов отчизны дальной» Бородина. Это один из самых русских романсов, где гениальная музыка абсолютно слилась с гениальными словами Пушкина. И Мария Гай так пела романс, так раскрывала его глубину, что не верилось, что поёт иностранка.

А Рахманинов, необыкновенный пианист нашего времени, играл транскрипцию своего поэтичнейшего романса «Сирень» так, что рояль пел под его волшебными пальцами. Ни одной певице, исполнявшей этот нежный женственный романс, — а их было много, и хороших, — не удавалось его спеть так, как играл-пел Рахманинов. Казалось — вам слышится девичий голос, поющий трогательный рассказ о весне, о грёзах...

Об игре Рахманинова очень хорошо писали люди гораздо более компетентные, чем я, в вопросах критического разбора музыки; я могу лишь делиться своими непосредственными впечатлениями.

Когда мы с Сергеем Васильевичем шли на концерт, он, если бывал в духе, спрашивал меня:

— Ну, что же тебе, секретаришка, сыграть на бис?

И всегда, как подойдут бисы и он сыграет то, что я просила, — он взглянет на меня и, сквозь суровость, неизменно сопровождавшую его на эстраде, вдруг в глазах его сверкнёт что-то от моего домашнего, простого, близкого дяди Серёжи. Потом он быстро соберёт на секунду распустившиеся ниточки ласки и простоты, и снова большой человек властно держит разношёрстную и разномыслящую массу людей в своём неотразимом обаянии.

Вообще же Сергей Васильевич не любил заказов из публики. Когда начинались дикие вопли:

— Польку! Прелюдию до-диез минор! Прелюдию соль минор!.. — он исподлобья посмотрит на публику и сыграет то, что сам хочет. Вот он играет Прелюдию D-dur из op. 23.

«Озеро в весеннем разливе... весеннее половодье...» — так сказал Репин об этой прелюдии. Когда Рахманинов писал эту свою поэтичнейшую прелюдию, он не представлял себе какой-то особой программы, я это хорошо знаю. Но так полна рахманиновская музыка ощущением русской природы, так остро чувствуется она в рахманиновской музыке, что невольно поддаёшься обаянию таких определений. Не всегда, конечно. Игорь Глебов, например, видел в этой прелюдии «образ могучей, плавно реющей над водной спокойной гладью властной птицы»... Репинский образ ближе к рахманиновской музыке. В прелюдии есть лёгкость, радостность, улыбка... Что-то солнечное и прозрачное... Когда в конце повторяется тема и в каждом такте звучат высокие нотки, слышатся капельки утренней росы, мягко звенящие в светлом предрассветном тумане... И притрагивался Рахманинов к этим ноткам бережно, как бы боясь спугнуть тишину просыпающегося утра...

А иногда на настойчивые просьбы публики Сергей Васильевич выдержит паузу, «помучает» и сыграет то, что его просят. Так, в одном из концертов он исполнил на бис Прелюдию g-moll из того же op. 23. Мне всегда бывало жутко от исполнения Рахманиновым этой Прелюдии. Начинал он тихо, угрожающе тихо... Потом crescendo нарастало с такой чудовищной силой, что казалось — лавина грозных звуков обрушивалась на вас с мощью и гневом... Как прорвавшаяся плотина.

Последний бис сыгран, концерт Рахманинова окончен. А люди не хотят расходиться: ещё слышны возгласы любви, благодарности. Гаснет свет... Ещё несколько минут публика не верит, что всё кончено. Но — это так. Тогда все кидаются к артистической: ещё хоть раз увидеть Рахманинова... Но тут уже орудует Михайло Андреевич Люкшин, «министр внутренних дел» концертов Зилоти. Человек, беззаветно преданный семье и большому, нелёгкому делу концертов Зилоти. Он никогда не пропускает к Рахманинову: таков наказ дирекции и самого Сергея Васильевича. Только близкие удостаиваются счастья пройти к нему.

Я прохожу в артистическую и в сторонке жду: пойдём ли мы все к нам домой, или старшие пойдут в ресторан «Вена» ужинать? Так и есть, идут в ресторан. Нас, само собой разумеется, не берут. Я прощаюсь с моим дядей Серёжей и, мрачная, собираюсь с сёстрами домой. Сергей Васильевич знает, чего мне стоит этот уход домой без него, и долго не отпускает меня от себя. Сижу с ним, пока он отдыхает. Теперь он опять свой: шалит, дразнит нас. Он был ужасный дразнилка. Мы, ребята, — нас три сестры (Лёля, Таня, Зоя) да пять человек детей Зилоти (Саша, Вера, Оксана, Кириена, Левко), — окружаем Рахманинова; и он серьёзно начинает расспрашивать нас о том, как он играл. Сергей Васильевич очень любил детей и вёл себя с ними, как с равными, взрослыми людьми, умно, просто и с большим юмором. Но вот Сергей Васильевич отдохнул, «остыл», как он говорил, и мы прощаемся. Как это прощание для меня всегда было грустно! Одно утешение, что завтра с утра Сергей Васильевич дома, хорошо после концерта отдохнёт, и снова начнутся бесконечные разговоры, шутки, прогулки. И снова он станет играть, а я буду сидеть около него и слушать.

Но всё это в том случае, если у него ещё концерт в Петрограде. Если же он едет обратно в Москву, значит — проводы, огорчения. И надо набираться терпения до следующего его приезда.

Впечатление от этих приездов Рахманинова к нам — огромное и радостное. Какие бывали у нас уютные обеды, в особенности в дни, свободные от концертов. Сергей Васильевич любил после обеда засиживаться за столом. И тут он требовал, чтобы ему сообщались все новости, чтобы давался полный «отчёт» о наших молодых радостях и печалях. Он редко куда ходил вечерами, предпочитал быть с нами дома. Приходили и Зилоти, и ещё кое-кто из друзей. Постоянным членом нашей семьи была подруга сестры, Сусанна Хлапонина, ныне заслуженный врач республики. Сергей Васильевич хорошо к ней относился. И вот после обеда начинались рассказы, споры с отцом, поддразнивание нас, на что Сергей Васильевич был большой мастер. Вечные у нас с ним были пререкания из-за курения. Ему было запрещено курить, а он, по слабости характера, то бросал, то снова начинал курить. Но мне им же приказано было не давать ему курить, даже если он попросит. Он курит, а я не даю. Тогда вместо папирос он начнёт сосать маленькие барбариски; а потом всё-таки не выдержит и закурит, но чтобы немного курить, выдумал сам себе крутить маленькие самокруточки, которые вставлялись обязательно только в стеклянный мундштучок. С той же целью нередко сам машинкой набивал себе папиросы. Всё это, конечно, была фантазия для самоуспокоения, но ему такое занятие нравилось.

После обеда, если никого из гостей нет, начиналось веселье; Сергей Васильевич играл нам, детям, всякую всячину, и мы это обожали. А иногда мы втроём (Сергей Васильевич, моя сестра Таня и я) играли парафразы на тему «Собачьего вальса» — коллективные вариации композиторов: Бородина, Римского-Корсакова, Лядова, Кюи и Н. Щербачёва. Основную музыку играл Рахманинов, а мы только подыгрывали тему «Собачьего вальса». И как красиво выходило!.. Сергей Васильевич любил эту вещь, ему нравилось тонкое музыкальное остроумие вариаций.

Ещё мы любили в детстве, когда дядя Серёжа играл нам польку своего отца, из которой сделал труднейшую концертную транскрипцию. Сам же Сергей Васильевич обожал, когда отец его играл эту польку. А играл Василий Аркадьевич её ярко, весело, темпераментно, немного корявыми, плохо гнущимися пальцами. Но выходило ловко, и Сергей Васильевич, получая полное удовольствие, захлёбывался смехом. А потом сам садился за рояль и тоже играл польку, но это уж было совсем другое! И теперь веселились оба: и отец, и сын — отец от того, что из его простенькой музыки сделал сын, а сын от того, как отец воспринимает метаморфозу со своей полькой. И мы все смеялись, на них глядя.

Однажды зашёл разговор о том, как опошляются хорошие вещи, как запета и какой тривиальной стала шубертовская Серенада. Сергей Васильевич сел за рояль и начал её наигрывать и так всю и сыграл до конца. И вещь, навязшая в ушах, которую каждый плохой ученик вымучивает и портит, вдруг зазвучала по-иному. То, что он играл, было действительно романтической серенадой влюблённого существа. Тишина, ночь... Льётся интимная, нежная мелодия, светлая песня любви... Слушая рахманиновскую Серенаду Шуберта, думалось: почему же он сумел найти в этой бесхитростной, трогательной музыке то, чего до него никто не мог вскрыть?

Попутно мне вспоминалось исполнение Рахманиновым «Желания девушки» Шопена — Листа. Обычно пианисты в этой вещи делают упор на лёгкость техники, на какую-то бездумную беззаботность. Рахманинов умел всё, что бы он ни играл, преобразить по-своему, подчинить своей и всегда верной трактовке. В транскрипции Листа «Желание девушки», как Сергей Васильевич её раскрывал, через всю пьесу красной нитью проходила первая фраза песни Шопена: «Если б я солнышком на небе сверкала, я б для тебя, мой друг, только и сияла...» Свет, всплески смеха и веселья, первые любовные восторги девушки.

*

Рахманинов-человек был выдающимся явлением. Всё в нём было достойно удивления и любви. У него была большая человеческая душа, которую он раскрывал перед теми, кто умел понять его. Принципиальность его и в кардинальных, и в мелких жизненных вопросах была поистине достойна преклонения и подражания.

Он был высокоморальным человеком, с настоящим понятием об этике и честности. Требовательность и строгость его к себе были абсолютны. Кривых путей он не прощал людям и беспощадно вычёркивал таких из круга своих привязанностей. Умён Рахманинов был исключительно и к тому же широко образован.

Трудная жизненная обстановка детства: отсутствие здоровой семейной атмосферы; недисциплинированная учёба в детстве (в консерваториях в царской России существовали так называемые «научные классы», программа которых равнялась шести классам гимназии, но в них преподавание «научных предметов», как тогда именовались общеобразовательные дисциплины, велось поверхностно); наконец, молодость нелёгкая, почти всегда безденежная, с неустойчивым бытом, — всё это, казалось, не давало предпосылок к тому, чтобы из Рахманинова вышел человек эрудированный и много знающий. На самом же деле Сергей Васильевич совершенно неожиданно поражал вас такими знаниями, которые, казалось, не могли быть ему близки. По самым разнообразным вопросам я всегда получала от него ясные, исчерпывающие ответы. И мне казалось — нет книги, которой бы он не прочёл. И это было почти так.

На формирование Рахманинова, как человека и художника, конечно, большое влияние оказали его непосредственные учителя: Николай Сергеевич Зверев, Александр Ильич Зилоти, Сергей Иванович Танеев и Антоний Степанович Аренский. Это общеизвестно.

Но основа всё же была в нём самом. Неудержимая тяга к знанию сыграла решающую роль в росте молодого Рахманинова. Большой человек, гениальный музыкант, он всю жизнь стремился к самоусовершенствованию. Головокружительный успех, сопутствующий ему всю жизнь, кроме первых тягостных музыкальных испытаний, мог опьянить его. Но он до конца дней своих оставался для людей, им любимых, душевным, верным другом. Рахманинов был так интересен, обаяние его личности было так велико, что он целиком захватывал внимание людей, с которыми общался. Вот о некоторых из них я и хочу сказать несколько слов.

Семья Сатиных — родителей его жены — и семья Трубниковых окружали Сергея Васильевича теплом и лаской, которых ему не хватало в собственной семье.

Муж и жена Сатины были интересной парой и очень привлекательной. Притом они абсолютно ни в чём не были похожи друг на друга ни внешне, ни внутренне. Варвара Аркадьевна Сатина (рождённая Рахманинова) — маленькая, немного кругленькая, хорошенькая и очень живая женщина. Совершенно неизбывного жизненного темперамента: быстрая, звонкая и очень весёлая. Ростом — немногим выше пояса собственного мужа. Александр Александрович Сатин — громадный, красивый, медлительный медведь. Необычайно милый, добрый и приветливый. На скоропалительные поступки и безапелляционные решения своей маленькой властной жены он смотрел ласково, любовно и снисходительно. И только посмеивался густым, добрым смехом, от которого его большое, грузное тело мягко колыхалось. А она, знай себе, как метеор, носилась по дому, и в разных концах его слышался её весёлый, повелительный окрик. Мужа Варвара Аркадьевна крепко держала в своём маленьком кулачке, а ему это, видимо, нравилось, и он себя чувствовал отлично.

Другая тётка Сергея Васильевича, Мария Аркадьевна Трубникова (тоже рождённая Рахманинова), была женщиной замечательной. Жизнь у неё была нелёгкая во многих отношениях; детей она воспитывала и вывела в люди сама и пронесла через всю свою долгую жизнь нетронутую чистоту души, большой самобытный ум и глубочайшую принципиальность — черты, присущие лучшим представителям рахманиновского рода. Тётку Марию Аркадьевну Сергей Васильевич обожал. В трудные годы одинокой рахманиновской молодости Мария Аркадьевна много сделала, чтобы внести в его жизнь тепло и уют. Сергей Васильевич с любовью и признательностью рассказывал нам, петербургским родственникам, о своей любимой тётке Марии Аркадьевне и о дорогой ему семье Трубниковых.

Из бесчисленного количества двоюродных братьев и сестёр самыми близкими ему были Сатины и Трубниковы.

Из сестёр Сатиных мы ближе знали Софью Александровну, так как она была дружна с семьёй Зилоти и гостила иногда у них на даче в Финляндии, где я тоже бывала в летние месяцы. Софья Александровна тогда была очаровательным, цельным, женственным, невероятно скромным существом. Умница, добрая, во всём похожая на отца, Александра Александровича, талантливая, она — блестящий биолог, вообще интересная личность. Через всю её жизнь прошла красной нитью беззаветная преданность Сергею Васильевичу, подлинная любовь к нему и истинная дружба с ним.

Другая из сестёр Сатиных — Наталья Александровна — была несколько суховата, но преданно любила Сергея Васильевича. В одном из писем последних лет своей жизни Рахманинов писал: «остался вдвоём с Наташей, моим верным другом и добрым гением моей жизни».

Сёстры Ольга и Анна Трубниковы были друзьями детства, юности, да и всей российской жизни Рахманинова. Когда Сергей Васильевич был уже женат, все три семьи — Сатиных, Рахманиновых и Трубниковых — жили в одном доме на Страстной площади (в доме женской гимназии), и общение между тремя этажами было постоянным. Из сестёр Трубниковых Сергей Васильевич особенно любил Анну Андреевну. Письма Рахманинова к ней полны ласкового юмора, который у него неотделим от чувства любви.

Из семьи Прибытковых Сергей Васильевич особенно дружил с моим отцом, Аркадием Георгиевичем, и моей матерью, Зоей Николаевной. Вот одно из писем Рахманинова к моему отцу, дающее представление о характере их взаимоотношений:

«Милый мой друг Аркаша. Я был очень рад получить от тебя (наконец!) письмо, и ещё больше был рад, что ты собираешься к нам. Послушай, Аркаша, это было бы, право, очень мило с твоей стороны, если бы ты собрался. Не говоря уж о семье Рахманиновых, которые числятся давно уже присяжными твоими поклонниками, но и все Сатины были бы очень довольны тебя видеть. Тебе ставят только одно условие: без головной боли. Ни „до“ — ни „по“. При всей своей лени к письмам, я готов тебе каждую неделю напоминать о твоём обещании (Милая моя Зоя! (большая) отправь к нам Аркашу, скажи ему только: „Аркаша, ты поедешь в Ивановку“. И он поедет).

Соня тебе просит передать, что если ты хочешь и её застать в Ивановке (она уезжает в Москву около 15-го августа), то ты должен к нам собраться к первым. Все остальные, и мы в том числе, весь август пробудем здесь. (Соня тебя целует и обнимает. Ей-богу!)

Я просила передать Серёжу, чтобы ты приехал в начале августа, потому что я хочу тебя видеть, а он совсем перепутал всё, вышло что ты меня хочешь видеть.

 Соня
(дура!)

Аркаша, приезжай к нам непременно. Поклон всем твоим. Может быть, кто-нибудь из девочек приедет с тобой, мы были бы очень рады.

 Наташа
(вот это умная паинька!) *

[Петитом напечатаны приписки, сделанные С. А. Сатиной и Н. А. Рахманиновой.]

Благодарю маленькую Зоечку за письмо. Я был очень рад. Между прочим, вспоминали, сколько ей лет, и никто не знает. Больно у неё почерк хороший и ошибок нет (а я, например, до 20 лет ошибки делал). Почерк совсем сложившийся, не то что у нашей большой Софьи. Точно младенец пишет. За комплименты моим романсам также очень благодарю.

Целую ручки у большой Зои, детям кланяюсь, тебя обнимаю.

Смотри, Аркаша! „Не обмани Купаву“!

Твой С. Р.

15-го июля 1907 г.»

Дело в том, что мой отец страдал жесточайшими головными болями, и когда у него начинались эти мучительные приступы, он совершенно выбывал из жизни дня на два, на три. Сергей Васильевич боялся этих головных болей отца, так как он сам хорошо знал, что такое боли, и особенно невралгические, и всем сердцем сочувствовал отцу. Отсюда фраза: «...пожалуйста, без головной боли».

Несколько эпизодов из рахманиновских приездов в Петербург — Петроград.

Однажды Вера Фёдоровна Комиссаржевская, Владимир Николаевич Давыдов и Николай Николаевич Ходотов репетировали у нас на квартире пьесу «Вечная любовь» Фабера, а Сергей Васильевич как раз в то время жил у нас.

Комиссаржевская и Давыдов были близкими друзьями моих родителей, и мы имели радость общаться с ними в повседневной жизни. Сестра моего отца была гимназической подругой старшей дочери Владимира Николаевича, а Вера Фёдоровна была с давних пор родной в семье Зилоти. Отсюда и дружба с нашей семьёй.

Вера Фёдоровна прожила у нас около месяца перед открытием своего театра в Пассаже. Жила она в папином кабинете. Это было осенью 1903 года. А 15 ноября этого же года Рахманинов играл в первом сезоне концертов Зилоти и сменил Веру Фёдоровну в папином кабинете. Много интересного повидал этот кабинет.

Репетиция шла в гостиной. Рахманинов деликатно собрался уходить, чтобы не мешать артистам работать, но его попросили остаться. Тогда он, забрав меня с собой, скромно примостился в уголке гостиной.

Содержания репетируемой пьесы я уже не помню; помню только, что Давыдов играл старого скрипача, Вера Фёдоровна — его любимую ученицу, Николай Николаевич Ходотов — тоже скрипача и тоже ученика Давыдова; и вечная любовь к искусству боролась с вечной любовью в жизни.

Играли они замечательно. Это был первый раз, что я видела Комиссаржевскую за работой. Я тогда была маленькая и подробно передать впечатление от её игры не могу; но мне запомнился её облик: брызжущее веселье, что-то необычайно мягкое и тёплое. И глаза!.. Таких глаз я не видела ни у кого и никогда — тёмные, умные, грустные и всегда встревоженные, несмотря на радость. Как будто всю свою жизнь она подсознательно знала о том ужасном конце, который был ей уготован *. [В. Ф. Комиссаржевская умерла от чёрной оспы в далёком Ташкенте, заразившись этой страшной болезнью на базаре в Самарканде.] Но в этот день её удивительные глаза сияли большим счастьем, видно, оно ненадолго пришло к ней и всю её осветило.

Рахманинов не отрывал глаз от Комиссаржевской, — гениальный художник, он был остро восприимчив ко всякому проявлению таланта и красоты.

И какие же потом все были замечательные в этот вечер. Беззаботные, счастливые, как дети!

После репетиции Владимир Николаевич первый начал импровизированный концерт, и, конечно, со своей знаменитой «Чепухи»:

Чепуха, чепуха, это просто враки!
Как у бабы на спине сено косят раки.
Рано утром, вечерком, поздно на рассвете
Баба ехала верхом в откидной карете.
А за нею во всю прыть, мелкими шагами
Волк старался переплыть миску с пирогами.

И так далее. Кто эту «Чепуху» написал, не знаю; знаю только, что когда запас ерундовских слов кончался, Владимир Николаевич, а за ним и все импровизировали, и выходило невероятно смешно! А потом — басни. Читал Давыдов басни мастерски, с неподражаемым юмором и серьёзом. Каждая басня в его исполнении, — а знал он их множество, — была законченной сценой. Мгновенно превращался он из Вороны в Лисицу, из ленивого Повара в хитрющего блудливого кота Ваську. Искусством перевоплощения Давыдов владел идеально. Он любил тесную дружескую компанию, и фантазия его была неистощима на всякого рода дурашливые представления.

Неожиданно откуда-то появляется гитара, неизменная спутница Ходотова, — и один за другим звучат старинные цыганские романсы. Пел Ходотов хорошо, душевно, голос у него был мягкий, приятный, и просить он себя долго не заставлял.

Потом поёт Давыдов: сидит дед в кресле, глаза закрыты и, как соловей, упивается собственным пением, и все упиваются. Поёт ласково, тихо, всегда вполголоса, как будто что-то задушевное рассказывает.

Николай Николаевич начинает наигрывать любимый Верой Фёдоровной романс «Он говорил мне, будь ты моею», который она поёт в «Бесприданнице» Островского, Комиссаржевская поддаётся общему настроению и поёт. Её замечательный грудной голос звучит по-особенному волнующе и трепетно, когда она поёт этот романс. Много надо было испытать боли в жизни, чтобы из малозначащего по музыке итальянского романса создать горькую трагическую песню любви и отчаяния. А Вера Фёдоровна в своей недолгой жизни видела мало радости и любви. Сергей Васильевич в этот вечер только слушатель и зритель, и ему всё очень нравится. Он любит цыганское пение, а в исполнении таких мастеров, как Комиссаржевская и Давыдов, — особенно.

Раздаётся звонок: это Александр Ильич Зилоти пришёл проведать Сергея Васильевича, а попал на театрально-музыкальный вечер.

Александр Ильич человек весёлый и очень компанейский, все присутствующие — его друзья. Он сразу попадает в тон общего веселья, с ходу садится за рояль и шаловливо и чрезвычайно кокетливо играет свою любимую «Летучую мышь» Штрауса. Сергей Васильевич некоторое время слушает, потом не выдерживает и на другом рояле подыгрывает Зилоти. И начинается соревнование в музыкальном экспромте двух больших музыкантов.

Вальс в «обработке» Рахманинова и Зилоти — это вихрь веселья, шалости. Один вдруг уводит вальс в неожиданную вариацию в темпе мазурки, другой сразу же подхватывает мысль партнёра, но, также неожиданно, забирается в замысловатые фигурации, из которых мазурка внезапно превращается в русскую песню, с лихими переборами... Потом марш, потом фуга... И всё это на ошеломляющих перескоках из одной тональности в другую! И ни разу они не потеряли, не сбили друг друга. Кругом стоит гомерический хохот! Все довольны! А особенно довольны двоюродные братья — Рахманинов и Зилоти — пошалить для них самое дорогое дело.

Закончился этот удивительный вечер так: Владимир Николаевич попросил Веру Фёдоровну прочесть мелодекламацию А. Аренского на стихотворение в прозе И. Тургенева «Как хороши, как свежи были розы». Незадолго перед нашим вечером Комиссаржевская читала их в концерте Зилоти.

Она, конечно, согласилась. Аккомпанировал ей Александр Ильич. Когда она кончила читать, Рахманинов подошёл к ней, поцеловал руку и только сказал: «Спасибо».

Я хорошо помню концерт, в котором Комиссаржевская читала эту мелодекламацию. Хорошо помню и её. Она была в скромном белом платье с высоким воротом, с длинными рукавами. Никаких драгоценностей. А в руках две ветки светло-лиловых орхидей, таких же хрупких и нежных, как она сама.

То, что делала Комиссаржевская в мелодекламациях, нельзя было назвать мелодекламацией в общепринятом смысле слова, хотя бы в том смысле, который придавал им Ходотов. Он говорил, почти пел со страшным надрывом, а внутреннего содержания не хватало. Упор был на внешнюю сторону, на напевность речи. Комиссаржевская умела всё, к чему бы ни прикасался её изумительный талант, углублять, облагораживать, окрашивать богатейшей гаммой тончайших ощущений. В мелодекламациях она говорила, просто и проникновенно говорила замечательные слова Тургенева. И, несмотря на то, что слова произносила она совсем просто, казалось, что её чудесный голос поёт милую, русскую музыку Аренского. Я и теперь, после стольких лет, слышу, как она произносила:

Как хороши, как свежи были розы...

«„Как хороши, как свежи были розы“... Как хорошо вы нам прочли о них...» — так начал своё прощальное слово любимой артистке юноша студент, когда опускали в могилу гроб с останками Веры Фёдоровны Комиссаржевской.

*

Вспоминаю ещё одну встречу Рахманинова с Комиссаржевской у нас дома.

Вершина рахманиновского творчества совпадает с эпохой между двумя революциями. Это были годы, когда махровым цветом расцвели модернисты со всякими «измами», когда было «искусство для искусства», «театр для себя», когда надо всем царствовал футуризм, символизм и т. д. — и в театре, и в музыке.

Рахманинову, прямому, безыскусственному человеку, все эти извращения были глубоко противны. Позже, в письме к В. Р. Вильшау от 15 апреля 1936 года, он писал: «Модернистов не играю. Не дорос!»

Вот в эти-то страшные годы произошёл случай, в котором ясно сказалась непримиримая позиция Сергея Васильевича в его взглядах на модернистское в искусстве.

Как-то сидим за столом после обеда, и зашёл разговор о театре Комиссаржевской, о Мейерхольде. Это была пора самого горячего увлечения Веры Фёдоровны искусством Мейерхольда.

Комиссаржевская, необычайно правдивая в своих увлечениях и взглядах, любила людей, верила в лучшее, что есть в человеке. Для него и для его счастья жила она. И всё ей казалось, что не так она живёт, не так работает, не так отдаёт себя людям, как это было бы нужно. И всё металась и искала. Она знала, что жизнь многих окружающих её людей в ту пору была безрадостной, и хотела сделать её лучше... А как — не знала и мучилась. Но когда она во что-нибудь или в кого-нибудь верила, вера её была упорная, настойчивая; верила она тогда всей своей большой, человеческой душой.

Мейерхольду отдала она веру, искусство и свой поэтичнейший талант. А когда осознала она совершённую ошибку — было уже поздно, силы были надломлены и на дальнейшую борьбу за свой театр их не хватило.

Но в то время, о котором я говорю, она была так полна новыми идеями Мейерхольда, что ничего и никого слушать не хотела.

А Рахманинов, по самой сущности своей человек глубоко русский, прямолинейный, чистый и в жизни и в искусстве, был чужд всем этим новым «течениям». Он любил Малый театр, Марии Николаевне Ермоловой он поклонялся. Её жизненность, её трагическая простота и правда влекли его неудержимо. Он любил Художественный театр, любил его актёров, ему было родственно их реалистическое искусство. Рахманинова окружали лучшие люди его времени. К. С. Станиславский, В. И. Качалов, И. М. Москвин, Л. А. Сулержицкий были его друзьями. Сергей Васильевич верил в то, что Художественный театр — это будущее русского искусства. И он не обманулся. Сергей Васильевич принимал самое деятельное участие в жизни ещё совсем молодого Художественного театра. Когда в десятилетнюю его годовщину Рахманинов оказался далеко от Москвы, его верная дружба с театром вылилась в милое, шутливое письмо-поздравление. Рахманинов заглядывал на уроки студии, его всё глубоко интересовало. Упивался красотой неповторимого качаловского голоса, «голоса-музыки», как он говорил.

Он любил большую русскую женщину, большую актрису и художника Веру Фёдоровну Комиссаржевскую. И болел душой за неё, видя, как она, в полном ослеплении, отдаёт свой чудесный талант на эксперименты Мейерхольда.

Рахманинов и Комиссаржевская страшно спорили в этот вечер, стараясь доказать друг другу недоказуемое. Сергей Васильевич волновался, горячился, сердился. Таким он бывал, только когда чувствовал ложь. А искусство Мейерхольда было для него невыносимой неправдой и надругательством над настоящим искусством.

Так они и разошлись в тот памятный вечер, не доказав ничего друг другу.

*

Весна. Петроградская весна. Нигде так остро и волнующе не пахнет весной, как в этом холодном, сыром, но прекрасном городе. С моря веет новой, нарождающейся жизнью; в голове дурман от молодости, весны и счастья... А надо заниматься.

Я учусь в консерватории и в этот вечер мучаюсь над сочинением аккомпанемента, который к завтрашнему дню надо кончить. А ничего не выходит. Сёстры с подругой готовятся к экзаменам, тщетно вдалбливают себе в голову неорганическую химию.

Сергей Васильевич заглядывает к нам в комнату и говорит:

— Бросьте, девочки! Кто весной химией занимается.

Но мама благоразумно уводит его от нас, и хочешь — не хочешь, а надо дальше страдать над химией и аккомпанементом. А Сергей Васильевич не унимается.

— Зоя, — говорит он маме, — что ты жить им не даёшь? Ведь весна на дворе. Ни химия, ни аккомпанемент от них не убегут. Идите, я сейчас сыграю вам ваше настроение.

Идём в гостиную. Я, как всегда, около него, а подружка и сёстры расположились на полу, на ковре, это их излюбленное место. И Рахманинов играет для нас, для девчонок... Играет самые свои весенние романсы: «Сирень», «У моего окна», «Здесь хорошо».

Надо было любить и понимать молодость, иметь в себе самом неисчерпаемый запас любви и свежести, чтобы так почувствовать девичье весеннее настроение. Когда Сергей Васильевич был среди нас, молодёжи, мы никогда не ощущали разницы в возрасте. Это был наш друг, наш весёлый, всё понимающий товарищ. Он жил нашими интересами и с нами вместе радовался нашим молодёжным забавам. Никогда не давал он нам почувствовать свою исключительность.

Он готов был без конца играть нам, потому что понимал, чем была его игра для нас. Мы знали, что ему самому надо работать, но так нам хотелось ещё и ещё слушать его!

Сергей Васильевич играет Баркаролу... Играет мягко, задумчиво, по-весеннему молодо. И вдруг — ликующий взрыв счастья: «Весна идёт! Весна идёт! Мы молодой весны гонцы!..»

Теперь уже сам Сергей Васильевич гонит нас заниматься, ему ведь тоже надо работать. А мне неохота. Скрепя сердце сажусь за свой аккомпанемент, который после того, что я только что слышала, кажется мне ещё противнее. Но завтра его будет проверять мой профессор Иосиф Иванович Витоль, придира, сухарь. Не дай бог параллельная квинта или октава попадутся — беда, двойка обеспечена. А главное, сейчас мой дядя Серёжа заниматься начнёт, а я тут скверную музыку сочинять должна.

Сергей Васильевич чувствует, как мне тошно, и идёт ко мне.

— Над чем стараешься, секретаришка?

Я начинаю ему жаловаться, что мелодия, к которой надо сочинить аккомпанемент, скучнейшая, в голову ничего не лезет, и вообще — плохо. У Сергея Васильевича поблёскивают озорные искорки в глазах, и он мне говорит:

— Не печалься, мой секретаришка, я тебе напишу аккомпанемент, а завтра ты мне скажешь, сколько за него Витоль поставит.

В двадцать минут аккомпанемент готов, да какой! С рахманиновскими триолями, с его характерными переливчатыми гармониями, со всей присущей его музыке прелестью. Сергей Васильевич очень доволен своей шуткой, а главное, «взволнован»: какую же отметку он завтра получит за свою работу? Теперь всё в порядке; он садится играть, и я бросаю сочинять музыку и сажусь около него.

Назавтра я, с невозмутимой физиономией, подаю «свою» работу Витолю. Смотрю, он играет и постепенно лицо его мрачнеет. А к концу вся фигура его выражает полное неудовольствие. Он говорит мне:

— Слишком вольная музыка. Недостаточно строго. Есть ошибки.

И влепляет мне — тройку! Я в восхищении! Лечу домой и показываю отметку Сергею Васильевичу.

Надо было видеть его восторг, когда он узнал, что композитор Витоль поставил композитору Рахманинову тройку! Долго он не мог успокоиться, хохотал до слёз. А потом всем рассказывал, как благодаря мне заработал единственную тройку в жизни. Хорош же был мой профессор, который не мог разобраться, что этот аккомпанемент был единственной хорошей музыкой, написанной «мной» за мою консерваторскую жизнь, да и то не самостоятельно, а волшебными руками Рахманинова.

А сочинять музыку мне приходилось из-за Александра Ильича Зилоти, который настоял на том, чтобы, учась пению (у меня был хороший голос), я одновременно проходила класс композиции.

— Чтобы ты у меня была образованным музыкантом, а не так, как наши певцы... — говорил он.

И вот я окончила консерваторию. А к тому времени мне «благополучно» в той же консерватории сорвали голос. Тем не менее дипломную работу — фортепианную сонату — я написала, получила четвёрку и диплом. На мой вкус, музыка в моей сонате была ужасная, «похожая на всех зверей», как выражался про такого рода музыку Сергей Васильевич, на что я и жаловалась ему в письме и получила следующий ответ:

«Мой милый секретарь и уважаемый коллега! Приношу тебе моё сердечное поздравление! Да будет тебе легка та степень, которую ты искала и которой тебя удостоили. Твоё недовольство сонатой объясняю чрезмерной недоверчивостью к себе и скромностью. Ты моя племянница и заразилась от меня этими в высшей степени похвальными достоинствами, или, вернее, недостатками. Что ты думаешь теперь делать? Где все твои? Обнимаю тебя и крепко целую.

Твой С. Р.

10-е мая 1914 г.

Мои в данную минуту здесь и пока здоровы. Тебе кланяются».

После окончания мною консерватории Сергей Васильевич к названию «секретаришка» церемонно прибавлял: «мой уважаемый коллега». Он говорил мне: «Мой уважаемый коллега и секретаришка, когда будешь композитором, то пиши только то, что в тебе поёт, и никогда не иди на поводу у моды. Всегда верь своей правде». И сколько я ни убеждала его, что сочинять музыку я никогда не буду, он мне шутливо отвечал: «Когда будете знаменитым композитором, мой уважаемый коллега, не забудьте старого, никому не нужного музыканта Рахманинова».

*

Для моей семьи настали довольно трудные времена в материальном отношении. Жили мы уже не в центре города, а в меньшей, чем прежде, квартире, и останавливаться Сергею Васильевичу у нас было неудобно: квартира была на Петроградской стороне. Но я по-старому, по его просьбе, встречала его на вокзале и не отходила от него целыми днями. Так, перед отъездом из Америки он писал мне:

«Милая моя Зоечка, твоё второе письмо получил, но адрес позабыл твой и поэтому отвечаю на дядю Сашу. Хотя я и не остановлюсь у вас, но всё-таки надеюсь, что ты приедешь меня на вокзал встретить.

В Петербург приезжает Наташа, и мне хочется остановиться с ней где-нибудь поближе к Двор[янскому] собр[анию]. После концерта думаю выехать в Москву.

Крепко тебя обнимаю и целую.

С. Р.

2-е февраля 1910 г.»

Хотя большое количество свободного времени Сергей Васильевич всё-таки проводил у нас, но, конечно, для меня было большим горем, что он не жил у нас; Сергей Васильевич это знал и был со мною особенно ласков и деликатен.

И вот он придумал, чтобы на рождество я приехала к нему в Москву. Я тогда уже подрабатывала, но денег на эту поездку сколотить никак не могла. Когда он уезжал от нас, я прощалась с ним на вокзале печальная, так как знала, что ни о какой поездке в Москву не может быть и речи. И никак не могла понять, почему мой дядя Серёжа, всегда такой чуткий и внимательный ко мне, в таких грустных для меня обстоятельствах веселится и как-то необыкновенно лукаво на меня поглядывает.

Так мы и расстались: он весёлый, а я с недоумением и грустью в душе. И ещё, когда поезд тронулся, он, как будто для того, чтобы сильнее разбередить мою рану, с площадки вагона крикнул мне:

— Так, Зоечка, жду тебя скоро в Москве.

Меня даже зло взяло. Пришла домой и ни с кем разговаривать не хочу. С горя села задачи по гармонии решать. И вижу: на столе письмо на моё имя, без марки. Спрашиваю своих — откуда? Говорят — не знают: посыльный принёс и оставил. Открываю письмо — и там пятьдесят рублей и записочка: «Моему секретаришке, чтобы на праздники ко мне в Москву приехала». Здесь весь Сергей Васильевич: душевный, внимательный и донельзя деликатный. Сам он не мог мне дать деньги, он этим подчеркнул бы, что мне трудно живётся материально. А он хорошо помнил, что значит, когда трудно живётся. Так он с посыльным прислал.

Праздники я провела у Рахманиновых в Москве. На этот раз Сергей Васильевич встретил меня на вокзале, и все две недели, что я у них прогостила, развлекал меня и доставлял мне всевозможные удовольствия. В сочельник у них был импровизированный маскарад. Пели, плясали, вокруг ёлки хороводы водили. И первым заводилой всех развлечений был Сергей Васильевич. Как заправский тапёр играл он танцы, а потом ходил и просил:

— Бедному тапёру заплатите что-нибудь за труды.

Водил меня в концерты, в театры. Тогда входил в силу молодой Монахов; он ещё не перешёл в то время в драму, а опереточный актёр он был исключительный. Именно актёр, а не тривиальная опереточная фигура, с приевшимися пошлыми трюками и шуточками. Уже в то время виделся в нём большой драматический актёр, который позже создал замечательные сценические образы в пьесах «Слуга двух господ» Гольдони, «Венецианский купец» В. Шекспира. Сергей Васильевич специально повёл меня смотреть Монахова, которого он ценил и ставил как актёра очень высоко.

Я любила ходить с Рахманиновым в театр. Особенно интересно было, когда ему нравилось что-нибудь, а Монахов ему очень нравился. Я зачастую ловила себя на том, что смотрю не на сцену, а на Рахманинова: так он искренно и заразительно веселился.

Прошли, как сон, две недели, кончилась моя поездка в Москву, и надо было возвращаться домой. И стала меня мучить мысль, как же я отдам Сергею Васильевичу долг? Я ведь не смогу этого скоро сделать. Я написала об этом письмо ему, в ответ на которое получила следующее:

«Дорогая моя Зоечка, вот тебе мой адрес: ст. Ржакса. Тамбово-Камыш[инской] жел[езной] дор[оги] Ивановка, С. В. Рахманинов. Но посылаю его отнюдь не для того, чтобы ты мне отдала какой-то долг, который не признаю и знать ничего не знаю и не желаю. Боже сохрани, чтоб у нас с тобой были б какие-нибудь денежные дела! Посылаю свой адрес на тот случай, если ты соберёшься к нам. Кстати: моя жена и мои дети, из собственных средств, только им одним принадлежащих, подарили мне Auto.

Приезжай. Буду катать. Всех твоих целую и обнимаю, а тебя особенно крепко и сильно.

Твой С. Р.

11-е мая 1912 г.»

Последняя наша длительная и очень счастливая встреча с Сергеем Васильевичем — это пребывание семьи Рахманиновых и их двоюродной сестры, а моей тётки, Анны Андреевны Трубниковой, в Финляндии летом 1915 года. Были потом ещё его приезды в Петроград, было много хорошего и интересного, но беззаботный, домашний, родной Рахманинов запечатлелся мне сильнее всего в то лето.

Перед этим годом Сергей Васильевич очень устал от летних пребываний в деревне. Деревню, простую русскую природу Рахманинов нежно любил, сам был кусочком этой русской природы и, пожалуй, внутри был больше деревенским человеком, чем городским. В эти годы Сергей Васильевич зачем-то решил сам заняться хозяйством и ко всяким треволнениям, которых у него было через край, самовольно прибавил себе целую армию ужасов. Ясное небо, когда до зарезу нужен дождь, — ужас; туча на небе, когда должно быть вёдро, — ужас; ветры, засухи, грозы — ужас!

Всё это приводило Сергея Васильевича в отчаяние и до предела напрягало его нервы. По письму, которое я привожу, можно представить себе, как ему бывало трудно и как он уставал:

«Дорогая моя Зоечка,

Я не сразу ответил тебе на твоё письмо и ты прости меня! Право, ни одно лето не было для меня так тяжело, беспокойно и утомительно. Кроме того, от усталости (или, может, от старости) я стал непростительно позабывчив, и каждый вечер, ложась спать, вспоминаю и ужасаюсь, как много дел я позабыл сегодня сделать. А на следующий день опять новые дела и желание наверстать недоделанные за минувший день. Конечно, половину опять перезабываю и т. д. Итак, будь ко мне снисходительна и не сердись на меня. Я тебя очень, очень люблю и был счастлив узнать, что ты выходишь замуж. Желаю тебе от души самого полного счастья: такого, как ты заслуживаешь.

А ты такая хорошая девочка, что заслуживаешь быть счастливой „через край“!

До свиданья. Обнимаю и целую тебя и прошу не забывать „старого дядю“.

С. Рахманинов.

9-е августа 1911 г.»

Весной 1915 года Сергей Васильевич написал мне письмо, в котором пространно рассказывал о том, что решил провести лето не в своей Ивановке, а где-нибудь в Финляндии, и поручил мне, как своему личному «секретаришке», подыскать ему хорошую дачу. Письмо это было очень интересное, и жаль, что оно у меня не сохранилось.

Мне трудно описать волнение, которое я испытывала при этом ответственном деле, которое, кстати сказать, я выдумала себе сама. Дело в том, что летом я обычно жила у Зилоти, сначала под Выборгом, а потом на даче, которую они себе построили на берегу моря на севере Финляндии. Я любила Финляндию, её природу, сосны, море, одуряющий запах горячего вереска и хвои... И мне казалось, что Сергею Васильевичу было бы хорошо там отдохнуть и немного прийти в себя от «туч» и «мокнувшего от дождя сена». Поехала я на поиски дачи со старшей дочерью А. И. Зилоти — Верой. Мы долго искали, очень обе волновались и, наконец, нашли дом, благоустроенный, со всякими удобствами, вполне отвечающий требованиям Сергея Васильевича. И семейство Рахманиновых тронулось в путь.

Сергей Васильевич беспокоился за своё будущее пребывание в Финляндии, так как это был второй год войны, и он думал, что на побережье Балтийского моря могут быть какие-нибудь осложнения. Вот письмо, которое он мне по этому поводу писал:

«Милая Зоечка, посылаю 25 р[ублей] для моего отца. Если твой отец издержал, согласно моему письму, посланные месяц назад 50 р[ублей], то эти 25 р[ублей] идут за апрель. Если не издержал (чему я плохо верю), то деньги оставьте у себя до следующего месяца.

Теперь о Финляндии. Читала ли ты о том, что с дачников берут подписку о выезде в 24 часа, если к тому встретится надобность? Что это значит, и взята ли такая подписка с нас?

Узнай, пожалуйста, может ли с нами ехать наша фрейлейн, которая германская подданная. Говорят, будто в Финляндию их не пускают.

Горе тебе. Если приеду в Финляндию, то будешь завалена делами. Прости меня.

Твой С. Р.

30-е марта 1915 г.»

Дачей Сергей Васильевич остался доволен, но очень дразнил меня тем, что я его не так люблю, как другого моего дядю, Александра Ильича Зилоти, и поэтому дачу нашла ему плохую. Что я нарочно сделала всё, чтобы ему плохо отдохнуть и т. д. Вот его письмо по этому поводу:

«Милая моя Зоечка маленькая! Если ты приедешь к нам сюда, то ты будешь ангелом. В этом случае я позабуду о том, что ты мне дала никуда не годный адрес. Только не откладывай, а приезжай скорее. Твоему отцу, если он ещё не уехал, передай мой привет и пожелание переколотить как можно больше врагов, будь то турки или пруссаки. Черти окаянные! Если ты приедешь, буду за тобой очень ухаживать. Я знаю, как ты к этому привыкла в других домах. Тут не Финляндия сама по себе важна, а то отношение, какое в ней к себе встречаешь. Воздух-то один и тот же, а люди другие! Ну, да я это хорошо понимаю и буду стараться.

Целую и обнимаю тебя.

Твой С. Р.

11-е мая 1915 г.»

Это намёк на мою жизнь у Зилоти. Оба мои дяди исключительно хорошо ко мне относились и поддразнивали меня привязанностью к ним обоим.

С Рахманиновыми, как равноправный член семьи, поехал пёсик, неудавшийся фокс, сын нашей собачки, которая носила деликатное имя Shy (скромница). Но скоро она превратилась у нас в русскую собачку Шайку. Так вот, у этой Шайки было великое множество щенят, и один из них удостоился чести быть принятым в семейство Рахманиновых. Пёсик этот тоже имел элегантную кличку Шнипс, но Сергей Васильевич быстро развенчал его иностранное величие, и Шнипс стал просто Кабыздочком, от слов «кабы сдох». Кабыздочку была на «мною нанятой даче», как постоянно в шутку подчёркивал Сергей Васильевич, масса дела, так как, будучи настоящей дворняжкой, он с утра до вечера был занят по горло.

В один прекрасный день всё семейство Рахманиновых — папа, мама, две дочери и две тётки, Анна Трубникова и Софья Сатина — приехало к Зилоти в их поместье; а так как Зилоти были люди радушные и гостеприимные, то кроме истинной радости им этот приезд ничего не доставил. Не помню точно, сколько Рахманиновы прожили у Зилоти на даче, где и я находилась в то время, но было весело и беззаботно.

*

«Обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем — временем — бережливо и деятельно», — эти слова нашего великого русского полководца Суворова в полной мере могут быть применены к Рахманинову.

Он знал цену времени и действительно обращался с ним «бережливо и деятельно». Он знал, как труден путь к искусству, знал это нелёгкой жизнью своей, и поэтому каждая минута его драгоценного времени была до отказа наполнена работой: игрой, сочинением, мыслями. Любил, когда другие много и хорошо работают, и искренно радовался трудовой удаче товарища.

Сергей Васильевич был дружен с Н. К. Метнером, ставил его высоко и как пианиста, и как композитора. И с восхищением и даже с некоторым оттенком зависти говорил:

— Вот кто умеет работать. Мне бы хоть вполовину так, — не замечая того, что он-то и есть величайший труженик, с которого каждому надо брать пример.

Работа его была подвижничеством. Неутомимо, почти беспощадно, не жалея сил, работал он над тем, что нам, маленьким людям, казалось уже доведённым до предела полного совершенства. А он всю жизнь был собой недоволен. Я, бывало, спрашивала его, как у него хватает сил так беспрестанно трудиться? И он так сказал мне однажды:

— Я организовываю свою работу до минутной точности: каждая вещь, каждый пассаж рассчитан у меня до мельчайших подробностей. Это даёт мне спокойствие и уверенность, без чего работать невозможно. Если не будешь организовывать свой труд и мысли — получится непроизводительная трата времени и порча нервов.

Несколько музыкальных впечатлений далёких лет. Вторая сюита Рахманинова для двух роялей, исполнители — французский пианист Рауль Пюньо и русский пианист Александр Зилоти. Позже — Рахманинов и Зилоти.

Пюньо был хороший пианист, типичный француз: яркий и экспансивный. Помню его исполнение Тарантеллы Рахманинова: лёгкое, игривое, кружевно-бисерное.

А. И. Зилоти, большой тактичный музыкант, в данном случае соглашался с интерпретацией произведения приезжим знаменитым французским пианистом. Играл Пюньо красиво, весело, но трактовка была далека от рахманиновской музыкальной мысли. И Зилоти нелегко было идти в одном образе с чуждой ему интерпретацией любимой рахманиновской вещи.

Играют ту же Тарантеллу Рахманинов и Зилоти. Они любили вместе играть, замечательно дополняя друг друга; слитность получалась полная. Такого стремительного темпа и такой предельной чистоты в труднейших технических местах мне не приходилось слышать. Острейший ритм, идеально певучая кантилена. И, как ни парадоксальным покажется то, что я скажу, — играли они оба очень по-русски, всемерно развивая и углубляя каждую мелодию; а вместе с тем они играли настоящую вихревую итальянскую тарантеллу.

Замечателен был вид их, когда один за другим выходили они на эстраду — Рахманинов впереди, Зилоти за ним. Оба высоченные, статные, широкоплечие, похожие один на другого и в чём-то не похожие.

Ещё мне хочется рассказать о двух незабываемых музыкальных впечатлениях: Рахманинов, дирижирующий своей «Литургией», и Рахманинов, дирижирующий «Пиковой дамой».

Я была слишком молода в то время, чтобы суметь разобраться в том, как и чем достигал Сергей Васильевич таких совершенно необыкновенных результатов, каких он добивался в своей дирижёрской деятельности. Вероятно, работа, которую он проделывал с оркестром и хором, была огромна, мучительна, но и радостна для тех, с кем он работал.

«Пиковую даму» я слыхала много раз, хорошо знала её музыку. Но когда раздались первые звуки вступления, — дирижировал Рахманинов, — мне показалось, что знакомая мне музыка стала совсем другой. Откуда-то появились новые голоса, всё как-то по-иному пело и говорило. Какая-то стихийная громада чувств нахлынула и поглотила меня.

Я поняла, что это действовала всё та же властная рахманиновская воля, которая подчиняла себе безоговорочно и инструменты, и человеческие индивидуальности.

Изумителен был рахманиновский дирижёрский жест: сдержанный, скупой, невысокий, но абсолютно выразительный и убеждающий. Его красивые руки говорили, и нельзя было не понять его желания и не подчиняться ему.

Петербургская весна. Час дня. Двусветный зал Дворянского собрания. На эстраде — хор Мариинского театра. Настроение в публике торжественное. В зале тихо, отдельных голосов не слышно, только шорох идёт.

Сегодня Рахманинов дирижирует своей «Литургией». Всё было необычайно красиво: и то, что концерт днём и в первый весенний день, и то, что люди кругом какие-то притихшие, вдумчивые.

Входит Рахманинов. Он в чёрном сюртуке. Ещё более суровый и замкнутый, чем обычно. Строго кланяется публике. И так всё кругом не похоже на рядовой концерт, такое напряжённо-серьёзное состояние у зала, что не раздалось ни одного хлопка. Как будто тысячная толпа сговорилась, что сегодня это ни к чему. Рахманинов чутьём великого артиста понял настроение людей и оценил его.

Он поворачивается к хору. Пауза. И в тот самый момент, когда раздался первый, мягкий аккорд хора, — яркий луч солнца прорезал зал и осветил стройную фигуру Рахманинова на фоне белых платьев женского хора.

Творческий запас рахманиновской мысли был неиссякаем. Поэтому и в духовной музыке он, страстный, внутренне горячий, глубоко земной человек, нашёл нужные и верные слова для выражения отрешённости от земных страстей. Мог он найти эти слова потому, что сила его творчества безгранична; потому, что музыка его глубоко человечна; потому, что Рахманинову было присуще идеальное чувство меры и проникновения во все движения человеческой души.

*

Теперь о некоторых людях, бывших для Рахманинова так или иначе интересными или близкими.

Пожалуй, одной из ярчайших привязанностей Сергея Васильевича был Шаляпин. Сергей Васильевич любил его самого, любил в нём великолепного певца и артиста, любил в нём большого, «трудного ребёнка» (так Рахманинов называл Шаляпина).

А Шаляпин преклонялся перед Рахманиновым. Мне приходилось видеть Фёдора Ивановича в частной жизни, в семье Зилоти, при Рахманинове и без него. При Рахманинове Шаляпин как-то внешне и внутренне подтягивался, потому что он верил ему безоговорочно: что Серёжа скажет — то закон. Дружба их прошла через всю жизнь. Сергей Васильевич посвятил Шаляпину один из лучших своих романсов — «Судьбу» на слова Апухтина. И надо сказать, что «Судьбу» Шаляпин пел как-то особенно проникновенно.

— Моя связь с Шаляпиным — это одно из самых сильных, глубоких и тонких переживаний моей жизни, — так говорил Рахманинов о своей дружбе с Шаляпиным.

Пётр Ильич Чайковский — вот кто был нежнейшей рахманиновской привязанностью, кто был для него образцом, к которому он стремился всю жизнь. Много говорилось о внутренней общности между Рахманиновым и Чайковским. Я думаю, что основное, что их роднило, — общность духовного мира прежде всего. Вероятно, это одна из причин, почему Рахманинов так любил Чайковского и так изумительно его играл.

Мне привелось слышать неоднократно Концерт b-moll Чайковского в исполнении многих пианистов: Иосифа Гофмана, Эгона Петри и других. Но так раскрыть национальную сущность этого концерта, так проникнуть в его глубину, как это делал Рахманинов, — никто не мог.

Не менее выразительно звучала в исполнении Рахманинова «Тройка» Чайковского. Всякий раз, как мне приходилось слышать эту вещь в грамзаписи, уже после отъезда Сергея Васильевича из России, я не могла отделаться от мысли, что грустно было Рахманинову на чужбине... В каждой ноте «Тройки» звенела тоска по родной стране, по степям, таким ему близким, по русской природе.

Начало пьесы звучит у Рахманинова бодро, свежо... Ещё тоска не полностью овладела его русской душой. Но чем дальше, тем грустнее звенят бубенцы, уходящие в родную степь. Такую далёкую от него...

Рахманинов обожал Чехова. Всё в нём было Сергею Васильевичу дорого, близко и понятно: его светлая лирика, умный юмор, любовь к родной природе, жизненная правда. И, наконец, что особенно подкупало и пленяло Сергея Васильевича в Чехове, — это изумительная чеховская музыкальность.

Как и Чехов, Рахманинов мечтал вырваться из будней обывательской жизни, из неправды, окружавшей его. И заслуга Рахманинова в том, что, несмотря на бесчисленные нападки со стороны модернистской критики, несмотря на нелёгкую жизнь в молодости, он сумел сохранить в себе и пронести через всю жизнь ненависть к искусственности и неправде в искусстве.

В живописи Левитан был любимым художником Рахманинова. Он часто говорил, что Левитан ему особенно близок по духу, что русскую природу, русскую землю вернее, проще всех показывает Левитан.

Клочок земли, припавший к трём берёзам,
Далёкую дорогу за леском,
Речонку, со скрипучим перевозом,
Песчаный берег, с низким ивняком...

Эти проникновенные слова написаны нашим современником, поэтом Константином Симоновым. «Клочок земли... три берёзы...», о которых пишет Симонов, как для Левитана, так и для Рахманинова были олицетворением родной русской земли.

*

Хмурый осенний петроградский вечер. Финляндский вокзал. Платформа. Большие часы со скачущими стрелками. Сегодня стрелки на них скачут непростительно быстро.

Перед вагоном стоит Рахманинов с семьёй. Он уезжает из России. Я ещё раз провожаю его — и теперь уже в последний раз... Встречи — всегда были радостью. Последнее прощанье — неизбыточная тоска и слёзы.

Два звонка... третий звонок... Прощаемся. Он целует меня и идёт в вагон. Поезд трогается. Он машет мне рукой так же, как много, много лет тому назад... Поезд скрылся... Я была единственная, кто провожал его из России.

Уезжать ему было трудно: он метался, не понимая и боясь нового, грядущего, — и сам себя замучил. Там, в особенности в последние годы, его преследовала огромная, действенная тоска по родной земле. Он понял, что совершил ошибку, уйдя от родины, и жестоко страдал. Мечтал вернуться домой — но умер.

Передо мной стоит портрет Сергея Васильевича, который он мне прислал из Америки в 1928 году. Я пишу записки и смотрю на него. Как живой, стоит он перед моим мысленным взором.

Обаяние этого человека было безгранично — неуловимое, властное, бессознательное для него самого. Про Рахманинова не скажешь: «он лучше или хуже других». Просто, он был не такой, как все, и сравнивать нельзя ни с кем. Были люди, которые, не зная Рахманинова-человека, не любили его. Но масса, никогда в своих суждениях не ошибающаяся, покорно и целиком отдавала себя во власть его чудесного искусства. Потому что, скромный и замкнутый в жизни, — в музыке, в игре он раскрывал людям прекрасную правду о самом себе.

Ташкент
1952 г.
в начало

© senar.ru, 2006–2017  @