Orphus
Главная / Воспоминания / Е. Ю. Жуковская
Читателю на заметку

Воспоминания о Рахманинове

Е. Ю. Жуковская

Воспоминания о моём учителе
и друге С. В. Рахманинове

«Написать очерк характерного лица дело очень трудное и „мастеровитое“... стало каноном, что в жизни крупного человека, в воспоминаниях о нём нет незначительного, не заслуживающего ревнивого сбережения от тлена и забвенья.

Это обязывает каждого, не стыдясь неуменья, правдиво и просто записать или рассказать всё, что выпало на его долю слышать, узнать, а тем более лично запечатлеть о ком-либо из больших людей».

А. Н. Лесков

Не думала я, что буду когда-нибудь писать воспоминания о Сергее Васильевиче, никогда к этому не готовилась, не вела ни дневников, ни записей, но с самой ранней молодости я почти никогда не уничтожала писем своих близких и друзей. Казалось, что когда-нибудь мне, может быть, захочется заглянуть в прошлую жизнь. Действительно, так это и произошло: попавшая случайно мне в руки пачка писем Наташи, Сони Сатиных и Сергея Васильевича ко мне до того ярко воскресила в моей памяти отдалённое больше чем на полстолетия прошлое, как будто все события происходили вчера. Каждое письмо в мельчайших подробностях восстанавливало нашу жизнь того времени, и это вызывало у меня желание написать воспоминания, тем более что приходится иногда слышать и даже читать неправильное толкование некоторых событий из жизни Сергея Васильевича, а мне хотелось бы их описать так, как это было в действительности.

Рахманинов был непревзойдённым пианистом современности, великим творцом симфонических, фортепианных, оперных, камерных и вокальных произведений и выдающимся дирижёром. Все эти три стороны его творчества подвергаются в настоящее время тщательному изучению, пишутся исследования, которые издаются отдельными книгами. Единственно, чего в них очень мало или совсем нет, — описания Рахманинова как человека. Происходит это отчасти потому, что по-настоящему его знали только очень близкие люди. Черты его сложного, несколько замкнутого характера обнаруживались вполне только перед друзьями. Все те, кто имеет право причислять себя к таковым, сходятся в том, что одним человеком он был на людях и совершенно другим среди близких.

Чтобы показать Сергея Васильевича, каким он был среди друзей, в тесном семейном кругу, мне хочется прежде всего рассказать об обстановке, в которой он жил, о людях, которые его окружали и были ему близки, среди которых он чувствовал себя легко, непринуждённо и обнаруживал себя таким, каким был на самом деле. Это заставляет меня много и подробно говорить о семье его тётки по отцу, Варвары Аркадьевны Сатиной, которая в трудную для него минуту, после разрыва с Н. С. Зверевым, приютила его.

С 1893 года моя жизнь и жизнь моей семьи тесно переплетается с жизнью Сергея Васильевича и семьи Сатиных. Поэтому с 1893 года я и начну свои воспоминания.

Чтобы перейти к тому, что послужило поводом к нашему знакомству, перешедшему очень быстро в самую тесную дружбу, придётся сказать несколько слов и о себе.

Родилась я в 1875 году в селе Бобылёвке Саратовской губернии Балашовского уезда. Отец мой, Юлий Иванович Крейцер, был агроном и заведовал имениями Львовых. В раннем детстве мы безвыездно жили в деревне.

Учиться на фортепиано я начала, кажется, уже в пятилетнем возрасте под руководством моей матери. В 1885 году мы переехали для поступления в гимназию в Москву, и вскоре мне пригласили учительницу музыки Елену Николаевну Толубееву, ученицу шестого курса консерватории по классу Александра Ильича Зилоти.

В раннем детстве во время учения в гимназии я не проявляла особого рвения к игре на фортепиано. Я так была поглощена науками, что на фортепиано занималась больше из любви к отцу, который хотя и не был музыкантом, но обожал музыку, в особенности классическую.

В 1893 году я окончила гимназию с золотой медалью, но меня потянуло не к наукам, как этого можно было ожидать, а к искусству, и любовь к музыке, дремавшая, вероятно, у меня где-то в глубине души, проснулась и всецело завладела мной.

Меня перестала удовлетворять моя учительница. Захотелось заниматься с учителем, который как музыкант стоял бы на недосягаемой высоте. Такого учителя я нашла в лице Сергея Васильевича Рахманинова.

Летом 1893 года отец мой, возвратившись из деловой поездки, рассказал, что встретил в дороге Александра Александровича Сатина * (дядю Рахманинова) и просил его передать Рахманинову просьбу заниматься со мной. [Александр Александрович Сатин управлял в то время огромным имением Нарышкиных — Пады, которое находилось от Бобылёвки в тридцати верстах, а ехал он в своё собственное имение Ивановку, находившееся в Тамбовской губернии, до которого от Бобылёвки было ещё пятьдесят вёрст на лошадях или две станции по железной дороге. Александру Александровичу было удобнее весь путь, то есть восемьдесят вёрст, проехать на лошадях. К таким расстояниям в наших степных губерниях привыкли, и они никого не пугали.]

Мне что-то плохо верилось, что желание моё исполнится, но вот как-то, ближе к осени, заехал к нам в Бобылёвку Александр Александрович вместе со своим племянником Дмитрием Ильичом Зилоти и сообщил, что Сергей Васильевич дал своё согласие.

Легко себе представить, в каком восторге я была от согласия Сергея Васильевича, с каким рвением я начала заниматься и с каким волнением готовилась к первому уроку с моим учителем.

Я очень любила осень в деревне и после окончания гимназии вполне могла провести весь сентябрь в Бобылёвке, но мной овладело такое нетерпение и желание поскорей начать занятия, что уже в половине сентября мы были в Москве, и вскоре после переезда моя мать поехала к Сергею Васильевичу, чтобы договориться с ним о дне и часе урока. Жил он тогда в меблированных комнатах «Америка» на Воздвиженке (ныне улица Калинина) *. [Владельцу этих меблированных комнат принадлежал стоящий рядом небольшой четырёхэтажный дом, в одной из квартир которого, на втором этаже, в 1902 году С. В. и Н. А. Рахманиновы поселились после женитьбы.]

Моя мать застала Сергея Васильевича дома, хотя поехала к нему без предупреждения. Он произвёл на неё впечатление малообщительного человека. Очевидно, это было проявлением его застенчивости по отношению к малознакомым людям.

Вскоре состоялся наш первый урок.

Впечатление, которое произвёл на меня мой новый учитель, было далеко не ободряющее. Прослушав меня, он обратил внимание на мои недостатки: рука была плохо поставлена, да к тому же маленькая, поэтому то, что другим было легко в смысле техники, мне давалось с трудом. Он сказал, что перестановка руки требует большого терпения и настойчивой работы, показал упражнения, которые я должна была сделать до следующего урока. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]

Сергей Васильевич, как известно, очень не любил давать уроки и, мне кажется, своим довольно суровым подходом ко мне хотел сразу выяснить, насколько сильно было во мне желание заниматься, насколько я была способна и восприимчива, одним словом, стоило ли вообще начинать заниматься со мной.

Трудности и неудачи, встречавшиеся в работе, никогда меня не пугали. Напротив того, они вызывали удвоенный прилив энергии и уверенность в том, что при настойчивости можно всё преодолеть, всего достигнуть.

Так случилось и на этот раз. Я с большим увлечением начала заниматься и через неделю, когда Сергей Васильевич приехал на урок, так точно выполняла все его задания и достигла уже такого улучшения, что отношение моего учителя ко мне начало понемногу меняться.

Рояль в нашей квартире стоял у стены так, что Сергей Васильевич во время урока сидел с правой от меня стороны. Когда я в начале наших занятий делала разные упражнения по перестановке руки, Сергею Васильевичу, несомненно, было очень скучно их слушать, и вот он развлекался тем, что к моим упражнениям начинал подыгрывать разные вариации. Я так была поглощена своей работой, что не очень прислушивалась к ним, но после урока мать моя всегда говорила:

— Как красиво было то, что Сергей Васильевич наигрывал!

Первое время наших занятий, пока Сергей Васильевич жил в меблированных комнатах «Америка», он приезжал на урок обыкновенно на извозчике и останавливался у ворот, так как двухэтажный особняк, в котором мы жили, находился в глубине двора.

Зимой 1893 года Сергей Васильевич носил так называемую «николаевскую» шинель. Это была шуба по тогдашней моде. Её надевали не в рукава, а внакидку. Снабжена она была пелериной, напоминавшей пушкинские времена. Такая одежда ещё больше увеличивала его и без того высокий рост, но носил он её недолго и вскоре переменил на просто зимнее пальто. Вообще Сергей Васильевич изъял из своего костюма и наружности всё, что в малейшей степени отходило от строгой простоты. Он терпеть не мог своих фотографий, относящихся к началу 1890-х годов, где он снят с длинными волосами. Остригся он по совету сестёр Скалон и с тех пор всю жизнь носил коротко стриженые волосы.

В начале нашего знакомства я не замечала иногда, что рука Сергея Васильевича, не помню только какая, у самой кисти перевязана красной шерстинкой; по старинной примете эту шерстинку носили против боли в руке, конечно, она не выполняла своей функции.

Помню, что у меня был назначен урок на 25 октября, и Сергей Васильевич приехал к нам, несмотря на то, что уже знал о смерти П. И. Чайковского. Это известие глубоко потрясло Рахманинова *. [В этот же день Рахманинов принялся за сочинение фортепианного трио «Памяти великого художника» op. 9, в котором с предельной силой выразил трагизм своего переживания.] Но он был необыкновенно пунктуален и не любил отменять своих обязательств *. [Известно, что в своём последнем концертном турне он не допускал отмены концертов, хотя болезнь его была уже в полном разгаре и он играл через силу. Концерты прекратились только тогда, когда он слёг уже окончательно.]

С присущей ему простотой он сказал мне, что умер Чайковский. Я была тогда ещё мало с ним знакома, и о том, как тяжела была для него эта утрата, он со мной не говорил. Но самый факт сообщения мне этого печального известия указывает на то, что он был уверен в сочувственном отклике, как это действительно и было.

Сатинская молодёжь и мы с братом обожали не только музыку Чайковского, но и его самого. Помню симфонический концерт из произведений Чайковского, которым он дирижировал. Это был первый и единственный раз, что я слышала и видела Чайковского. Помню бурные, долго не смолкавшие овации, которыми его награждали оркестр и публика. Можно было с уверенностью сказать, что в громадном, битком набитом Большом зале Благородного собрания не было ни одного человека, который не принимал бы участия в этих овациях, не разделял бы общего восторга, не гордился бы тем, что Чайковский — наш соотечественник, что наша родина дала такого музыканта!

Потом, когда мы уже стали друзьями, Сергей Васильевич часто говорил о Чайковском, играл нам его сочинения. Играл он и оперы, и симфонии, и камерные, и фортепианные вещи, и романсы. Он научил меня по-настоящему любить и чувствовать музыку Чайковского.

С Варварой Аркадьевной и Наташей я познакомилась 30 ноября того же 1893 года в концерте П. А. Пабста, в котором, наряду с другими произведениями, он играл Фантазию для двух фортепиано op. 5 Рахманинова вместе с автором. Фантазия исполнялась в первый раз и имела большой успех. Знакомство наше с Наташей перешло сразу в большую дружбу. Нас сблизило то, что вкусы и интересы у нас были совершенно одинаковы. Мы обе любили музыку, концерты, театры и книги и терпеть не могли балов, выездов и прочих светских удовольствий.

После того как мы познакомились и сразу подружились, мы не только не искали новых знакомств, но всячески их избегали. Нас вполне удовлетворяла наша маленькая, тесная компания, и мы стойко сопротивлялись попыткам Варвары Аркадьевны навязать нам новых знакомых.

Варвара Аркадьевна была женщиной очень деятельной, кипучая энергия которой заставляла её постоянно о чём-то хлопотать, что-то устраивать.

Не знаю точно, с какого времени Варвара Аркадьевна начала работать в Дамском благотворительном комитете при тюремной больнице, но мне кажется, что начало её деятельности в нём совпадает с постановкой балета А. Ю. Симона «Оживлённые цветы». В то отдалённое время большинство благотворительных учреждений существовало на пожертвования частных лиц и средства, получаемые от устройства благотворительных спектаклей, балов и лотерей. Нередко бывали случаи, когда такие увеселения устраивались больше для собственного удовольствия устроителей, чем для блага учреждения, в пользу которого они делались.

В этом отношении немного погрешила и постановка балета Симона, в котором тридцать барышень из «общества» могли показать своё хореографическое искусство.

Вскоре Варвара Аркадьевна убедилась в том, что такие постановки не оправдывают затрачиваемых на них энергии и средств, и перешла к устройству в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета концертов с участием Шаляпина и Рахманинова, которые выступали бесплатно и благодаря своей популярности обеспечивали переполненный Большой зал Благородного собрания. Программа концертов носила строго камерный характер и состояла из произведений Чайковского, Римского-Корсакова, Мусоргского, Аренского, Рахманинова, Шуберта, Шумана, Грига и других.

2 декабря 1900 года Варварой Аркадьевной был устроен в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета симфонический концерт с участием Рахманинова, Шаляпина и Зилоти: Зилоти дирижировал увертюрой-фантазией «Ромео и Джульетта» Чайковского и увертюрой к опере «Сон на Волге» Аренского. В этом концерте Рахманинов играл только что созданные им вторую и третью части своего Второго фортепианного концерта, а Шаляпин пел романсы — наиболее сильное впечатление произвели «Судьба» Рахманинова и баллада Мусоргского «Забытый».

Попытки Варвары Аркадьевны вовлечь Наташу в более светскую жизнь обыкновенно наталкивались на сопротивление, но победа доставалась Наташе не без борьбы.

С Соней Варваре Аркадьевне было ещё трудней. У Сони с самой ранней юности было непреодолимое тяготение к науке. Для неё в жизни существовали только наука и музыка. Всё остальное, всё внешнее в жизни было ей чуждо и совершенно её не интересовало. Даже в отношении своего костюма у неё был определённый твёрдо установившийся вкус, изменить который даже Варвара Аркадьевна была не в состоянии. Соня признавала только один фасон платья: тёмную юбку, блузку с высоким воротником и ботинки непременно на шнуровке и на низком каблучке. Это приводило Варвару Аркадьевну в отчаяние, но ей приходилось уступать.

Хотя Варвара Аркадьевна и не препятствовала занятиям Наташи музыкой, но и не создавала ей условий для серьёзной работы. Рояль стоял в проходной комнате, к Сатиным часто приходили родные и знакомые, так что Наташе для занятий приходилось ловить моменты, когда комната была свободной. Это, конечно, очень отражалось на её успехах.

Вскоре после знакомства мы начали с Наташей играть в четыре руки; виделись мы почти ежедневно или в их квартире, или у нас играли минимум часа по четыре подряд до боли в спине.

Сатины жили в то время в районе Арбата, в Серебряном переулке, в доме Погожевой, на углу Серебряного и Криво-Никольского переулка. Это был типичный особняк старой Москвы *. [Этот особняк не сохранился; он был снесён ещё до 1917 года, и на его месте построена больница Руднева.] Входили в особняк через застеклённую галерею. Из передней дверь вела прямо в большую светлую комнату, в которой у Сатиных была столовая и стоял концертный рояль фабрики Шрёдера. Дальше по фасаду шла гостиная и кабинет Александра Александровича, где по вечерам обыкновенно сидели старшие, так что мы им не особенно мешали нашей игрой, которую прерывали только на то время, когда все сходились в столовой к вечернему чаю. В первом этаже находилась ещё комната Варвары Аркадьевны и спальни Наташи с Соней и Саши с Володей. Наверх вела лестница в антресоли, где было три комнаты, в которых жили доктор Григорий Львович Грауэрман, друг семьи Сатиных, бывший репетитор их сына Саши, слуги родом из Ивановки, прожившие всю жизнь у Сатиных, которых все считали членами семьи, а в самой верхней, довольно поместительной комнате жил Сергей Васильевич. Ему там никто не мешал, и его игра на фортепиано совершенно не была слышна внизу.

Мы жили в то время на Арбате, почти на углу бывшего Денежного переулка, в доме, который теперь значится под № 53, во дворе, во флигеле.

Территориальная близость, конечно, много способствовала нашим частым свиданиям, а потом мы так привыкли видеться чуть ли не ежедневно, что это стало потребностью.

И что только мы не переиграли с Наташей! Симфонии Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Шумана, Мендельсона, Чайковского, Римского-Корсакова, одним словом, всё, что из симфонической литературы было переложено на четыре руки, покупалось и игралось бесчисленное количество раз, благодаря чему симфоническую литературу мы знали очень хорошо. Наигравшись до полного изнеможения, мы переходили в комнату Наташи.

У Сергея Васильевича по вечерам часто бывал кто-нибудь из его друзей — Н. С. Морозов, Ю. С. Сахновский или М. А. Слонов. После их ухода он обыкновенно приходил к нам. Здесь происходили разговоры на самые разнообразные темы, начиная от искусства и кончая событиями нашей повседневной жизни. Иногда он рассказывал какие-нибудь эпизоды из консерваторской жизни. Рассказывал он очень живо, образно, с большим юмором. Осталось у меня в памяти следующее.

Однажды Слонова пригласили петь в каком-то концерте. Аккомпанировать себе он, конечно, попросил Рахманинова. Слонов — очень музыкальный человек — обладал довольно скромными вокальными данными. Ввиду того, что концерт был не в стенах консерватории, Слонов решил допустить маленькую вольность и петь арию Игоря из оперы «Князь Игорь» Бородина в транспорте. Он попросил Рахманинова понизить ему арию на тон и предложил взять ноты для просмотра. Рахманинов гордо отказался, сказав, что будет транспонировать с листа. На концерте же забыл ли он или перепутал, но вместо того чтобы понизить, повысил тональность арии. Можно себе легко представить состояние Слонова! Картина эта, очевидно, так ярко воскресла в памяти Сергея Васильевича, что, дойдя в рассказе до этого места, он заливался своим заразительным смехом, привычным жестом потирал голову и сквозь слёзы говорил:

— Он меня потом чуть не убил!

В консерватории у Рахманинова было несколько близких товарищей. Не помню всех фамилий, которые он называл, но самым шаловливым, зачинщиком всяких проказ был скрипач Н. К. Авьерино. Вся эта компания, вероятно, не раз нарушала консерваторскую дисциплину — не ходила на обязательные предметы, не посещала хор, курила в непоказанных местах, одним словом, была на примете у инспектора консерватории Александры Ивановны Губерт.

Александра Ивановна — «правая рука» директора Московской консерватории В. И. Сафонова — была, собственно говоря, добрым человеком, но возложенные на неё трудные обязанности по поддержанию в консерватории дисциплины, по наблюдению за поведением учеников, за посещением ими классов вынуждали её быть придирчивой и взыскательной. Я думаю, некоторые музыканты ещё помнят её высокую, стройную, сухощавую фигуру, постоянно одетую в чёрное. Губерт всегда появлялась там, где её меньше всего ожидали и где её присутствие было менее всего желательным. Больше всех попадало от неё, вероятно, Авьерино. На каком-то консерваторском торжестве он подговорил товарищей «качать» Александру Ивановну, чтобы отомстить ей за все придирки. Шалуны, и в их числе Рахманинов, привели свой коварный замысел в исполнение. Бедной Александре Ивановне пришлось перенести эту выходку, проявив, вероятно, всё своё самообладание, чтобы с честью выйти из затруднительного положения.

Сергей Васильевич не легко сходился с людьми; он не принадлежал к числу тех, кто, едва познакомившись, сейчас же переходит на «ты». В особенности же мало было людей, кроме близких родственников, которых он называл по имени; таким близким друзьям, как Морозов и Слонов, он говорил «ты», но даже их называл по имени и отчеству. С братом моим он как-то незаметно перешёл на «ты» и называл его, как все Сатины, уменьшительным именем.

Однажды вечером, вскоре после издания Гутхейлем «Алеко», в комнату вошёл Сергей Васильевич с очень расстроенным и недовольным видом. Он только что приехал со званого обеда от К. А. Гутхейля, который тогда жил в особняке в бывшем Денежном переулке, и рассказал, что по предложению К. А. Гутхейля выпил с ним «брудершафт».

— Ну как же я буду его называть? — говорил Сергей Васильевич с совершенно несчастным видом. — Не могу же я ему говорить: Карлуша, ты? — Наконец, решил, что будет ему говорить «ты», но называть Карлом Александровичем, и на этом успокоился.

Летом 1894 года мы разъехались — Сатины в Ивановку, мы в Бобылёвку, и, конечно, гостили мы с братом у Сатиных, а они у нас.

Бобылёвка находилась в Саратовской губернии, которая отличалась огромными просторами степей и полей и отсутствием лесов, но в Бобылёвке, недалеко от усадьбы, был довольно хороший лес, красивая река, впадавшая в Хопёр, большой фруктовый сад, спускавшийся к реке, парк, в котором стоял помещичий дом очень красивой архитектуры, и церковь, совершенно не похожая на обыкновенные деревенские церкви.

Большой дом в парке был обитаем только во время редких и кратковременных приездов владельцев имения Львовых. В раннем детстве он казался нам каким-то таинственным и вместе с тем, а может быть именно поэтому, очень нас привлекал. Он был трёхэтажный, с колоннами и с большими балконами на каждом этаже. Стены в столовой были из жёлтого мрамора, в гостиной — из белого, а потолки чудесно расписаны гирляндами цветов; это была, вероятно, работа очень хороших мастеров. Перед большой террасой, выходившей в парк, была огромнейшая клумба роз и кусты сирени.

Дом, в котором мы жили, находился недалеко от парка и был окружён садом, посаженным руками моей матери. Деревья и кусты в нём вырастали вместе с нами; может быть, мы поэтому так любили этот уголок.

Ивановка находилась в Тамбовской губернии и была типичным степным имением. Лучшее в усадьбе — парк, посаженный Варварой Аркадьевной, когда она после замужества приехала в Ивановку.

В то время, о котором я говорю, парк был большим и тенистым. Особенно было много сирени и разных цветущих кустарников, так что весной было очень красиво. В усадьбе стояли два жилых деревянных двухэтажных дома, правда, с большими террасами и комнатами, но, по-моему, очень некрасивых и неуютных. Недалеко от дома был большой пруд, к сожалению, совершенно лишённый зелени, и лесок, который даже назывался «кустиками». Вот и все красоты Ивановки. Но Сатины любили свою Ивановку, а мы с братом — Бобылёвку.

Наташа, Соня и Володя Сатины приехали в Бобылёвку в самом начале лета 1894 года. Мы весело и приятно провели время. Бобылёвка им так понравилась и они её так расхвалили Сергею Васильевичу, что в следующий же их приезд летом того же года он приехал вместе с ними.

Летом 1895 года мы задумали дать в Бобылёвке концерт и на вырученные деньги купить библиотеки для двух школ. Когда нам пришла в голову эта мысль, мы, конечно, совсем не думали о том, с какими трудностями сопряжено устройство концерта в деревне. Мы только горели желанием своим выступлением, как настоящие артисты, заработать деньги на такое хорошее дело.

Сергей Васильевич без всякой просьбы с нашей стороны выразил согласие участвовать в нашем концерте. Отец мой, видя наш энтузиазм, взял на себя всю административную часть. Концерт был устроен в бобылёвской школе; здание было новое, недавно отстроенное; состояло оно из двух классов; перегородку между ними удалось легко разобрать, так что получился довольно длинный, поместительный зал. Сделали небольшую низкую эстраду и перевезли два инструмента. Труднее всего было распространение билетов. Публика наша состояла из интеллигенции соседних сёл и деревень и из наших личных знакомых, живших на расстоянии до пятидесяти вёрст в окружности. Прибегали и к объявлениям, и к почте, и к нарочным. Всё шло прекрасно, все затруднения преодолевались.

Несколько омрачило наше настроение только то обстоятельство, что Сергей Васильевич заболел приступом малярии и на концерт не мог приехать. За исключением этого, концерт прошёл очень удачно как в художественном, так и в материальном отношении. Мы выручили триста рублей, были этим очень горды и довольны и сейчас же выписали из Москвы две школьные библиотеки.

Весть о нашем концерте распространились далеко за пределы Бобылёвки. И даже два года спустя, 13 июня 1897 года, Наташа писала мне из Ивановки: «Маша Сатина только что вернулась домой из Киева, она мне рассказывала, что в дороге встретила одну даму, с которой разговорилась, и та ей рассказала про наш бобылёвский концерт и про вас всех» *. [Все письма С. А. и Н. А. Сатиных ко мне хранятся у меня вместе с ранее опубликованными письмами С. В. Рахманинова ко мне и моему брату.]

Летом 1895 года Сатины ещё раз собирались приехать к нам, но этот приезд не состоялся. Наташа мне пишет 29 июля 1895 года: «...к сожалению, несмотря на моё страшное желание, я никак не могу приехать к вам 3-го [августа]. В моей судьбе опять произошла перемена, и я уезжаю в Москву 20 августа, чтобы 24-го держать экзамен в консерваторию. Как видишь, мне теперь нужно очень много играть, и я не могу терять ни минуты».

24 августа 1895 года состоялся вступительный экзамен Наташи в консерваторию.

1 сентября 1895 года я получила от неё следующее письмо из Ивановки:

«Дорогая Лёля! Извини меня, пожалуйста, что я тебе так долго не писала и не поздравила тебя со днём рождения, но в последнее время я так была поглощена консерваторией и экзаменом, что ни о чём другом и думать не могла. К моему великому счастью, теперь всё кончилось, и я снова вернулась в Ивановку. Расскажу тебе всё по порядку: 21-го мама и я выехали в Москву и 22-го были уже там, так как экзамен был назначен на 24-е. На другой день приезда к нам приехал Ремезов, которому я сыграла весь свой репертуар. Он остался мной доволен и велел только не волноваться и прийти в консерваторию в 10 часов. Наконец, настал день экзамена! Я страшно боялась. Экзаменующихся было очень много, так что когда я вошла в залу, то меня прежде всего испугала эта масса народа и профессоров.

Посреди зала стояла эстрада с двумя роялями и недалеко от неё большой стол, за которым сидели Сафонов, Пабст, Шлёцер, Кашкин и др. Не могу тебе описать весь ужас этого экзамена; я пробыла в консерватории от 10 часов утра до 6 часов вечера и всё время волновалась. Играла я только в 5 часов и до этих пор всё время думала, что вот-вот меня сейчас вызовут. Сафонов меня заставил играть начало и конец из Рондо-каприччиозо Мендельсона и гамму соль-диез минор. У меня так руки дрожали, что я еле-еле могла играть. Когда всё кончилось, нам объявили, что из 56 человек приняты только 41, без обозначения класса, и что это выяснится только в декабре. Таким образом, я принята по музыке к Ремезову и на первый курс сольфеджио и теории к Морозову».

В мае 1896 года Александр Александрович и Варвара Аркадьевна поехали за границу к своему старшему сыну Саше, который был болен туберкулёзом и лечился в Меране.

Меран, к сожалению, не принёс ему никакой пользы, и они поехали, чтобы перевезти его, по совету врачей, в местечко Фалькенштейн, где была специальная больница для туберкулёзных. Климатические условия там были очень благоприятны для лёгочных больных, но пришлось оставить Сашу одного, и эта разлука была очень тяжела. В то время все ещё жили надеждой на его выздоровление.

В Ивановке оставались Наташа, Соня, Володя и Сергей Васильевич.

Наташа мне пишет 25 мая 1896 года:

«...Я начала теперь играть по два часа в день, хотя очень неаккуратно, так что всё время очень не в духе и недовольна собой. Все эти дни наши два кавалера * страшно увлекаются рыбной ловлей и весь день сидят на пруду. [Имеются в виду Сергей Васильевич и Володя Сатин.] Так как тени там совсем нет, то они очень загорели, в особенности Володя стал бронзовый какой-то.

В парке теперь распустилась сирень, воздух там удивительный; после завтрака мы все отправляемся туда, причём мы с Соней работаем, а Серёжа читает вслух газеты.

То, что ты пишешь про балет Конюса, совершенно верно; музыка, говорят, очень некрасива и бездарна. Серёжа был на первом представлении, и ему балет тоже совсем не понравился».

В июле Сатины ждут нас в Ивановку.

Наташа мне пишет 11 июля 1896 года:

«Дорогая Лёля! Напиши скорее, когда вы думаете к нам приехать? Пожалуйста, не откладывайте своего намерения и приезжайте к 15-му. Если тебе не будет трудно, то захвати с собой какие-нибудь ноты в 4 руки. Мы с тобой здесь их будем играть, а то у меня это лето ничего нет. Лучше всего возьми Грига и Чайковского. Продолжаешь ли ты играть по 5 часов в день? Я чувствую, что мне опять необходимо твоё присутствие, для того чтобы снова начать хорошо заниматься.

Приезжай же скорее, а то я больше не могу ждать. Мне так весело и хорошо было в Бобылёвке, что, когда я вернулась сюда, мне в первый день было очень скучно и я ничем не могла заняться. А как подвигается дело с нашим спектаклем? Получила ли ты пьесы, и как они тебе понравились? Нужно скорей списать роли и начать их учить для того, чтобы сделать побольше репетиций. Сегодня получили письмо от Саши; он всем вам очень кланяется; никаких изменений в состоянии его здоровья пока нет».

Окрылённые успехом нашего прошлогоднего концерта, мы в этом, 1896 году решили устроить спектакль с тою же целью снабжения окрестных сёл библиотеками и ставили пьесу А. Чехова «Предложение» и несколько водевилей, названия которых не помню.

Зрительный зал и сцена были устроены в огромном сарае, где зимой стояли сельскохозяйственные машины, которые по случаю молотьбы были вывезены в поле и, таким образом, освободили нам место.

Всё было готово — и декорации, и занавес, и роли разучены — оставалось только приступить к репетициям, но спектакль не состоялся по очень грустной причине: в состоянии здоровья Саши произошло резкое ухудшение.

Наташа мне пишет 22 августа 1896 года:

«...Вчера получили письмо от Саши, где он умоляет папу и маму скорее приехать за ним. Он пишет, что до того соскучился, что больше не может ждать... Дорогая моя, милая Лёлечка, не сердись и не обижайся на нас; мне, право, так ужасно совестно, что ты так хлопотала обо всём и теперь вдруг нам нельзя приехать. Пожалуйста, Лёлечка, извинись перед артистами».

Конечно, о спектакле больше никто не думал, так как настроение у всех было очень тревожное.

19 августа из Ивановки Наташа мне пишет:

«...Мама с Сашей выедут из Фалькенштейна и числа 28-29-го будут в Москве. Мы тоже думаем уехать отсюда в первых числах сентября. Пожалуйста, Лёля, приезжай скорей, мы тогда опять будем хорошо заниматься и играть в 4 руки; я даже не понимаю, как я буду жить в Москве без тебя».

Состояние здоровья возвратившегося в Москву Саши Сатина резко ухудшилось.

Наташа, Соня, Володя и Сергей Васильевич были вызваны телеграммой, но не застали его уже в живых.

Все близкие были потрясены этим горем.

В 1897 году произошло событие, пагубно отразившееся как на творчестве, так и на состоянии здоровья Сергея Васильевича.

15 марта в Петербурге под управлением Глазунова была исполнена Первая симфония Рахманинова, потерпевшая полную неудачу.

На этот концерт поехали его приятели — Слонов и Сахновский и, конечно, мы с Наташей.

Наташа остановилась у Скалонов, Сергей Васильевич у Прибытковых, а я у своих знакомых. Не помню, по какой причине, я выехала на день позже, чем она.

По приезде в Петербург я получила от Наташи следующую записку от 13 марта 1897 года:

«Дорогая Лёля! Генеральная репетиция Серёжиной Симфонии назначена завтра в 9 часов утра; я надеюсь, что ты придёшь. Ты не можешь себе представить, до чего Глазунов отвратительно дирижирует; я никак не ожидала, что будет так скверно, совсем нельзя узнать вещи. Билета на репетицию тебе не надо, ты прямо входи одетая в залу; мы все там будем в партере. До скорого свидания.

Твоя Наташа.

Концерт будет в зале Дворянского собрания. Подъезд артистический с Михайловской улицы, а не с площади».

Как на генеральной репетиции, так и на концерте меня поразила монументальная фигура Глазунова, неподвижно стоявшего за дирижёрским пультом и совершенно безучастно махавшего палочкой.

Сергей Васильевич, видимо, очень нервничал, в моменты пауз подходил к Глазунову, что-то ему говорил, но вывести его из состояния полного безразличия Рахманинову так и не удалось.

Припоминаю подробности провала Симфонии, и невольно напрашивается сравнение её судьбы с судьбой, постигшей 17 октября 1896 года на первом представлении в Александрийском театре «Чайку» Чехова, одного из любимейших писателей Рахманинова.

Всего пять месяцев разделяло эти два события, вызвавшие озлобленную критику в прессе и в публике.

Как в Чехове, так и в Рахманинове катастрофа вызвала бурную реакцию: обоим авторам захотелось немедленно бежать из Петербурга. Чехов, как известно, не простясь ни с кем, уехал прямо в Мелихово, а Рахманинов — к бабушке Софии Александровне Бутаковой в её имение под Новгородом. Чехов долгое время не писал пьес для театра, а Рахманинов почти на два года совершенно отошёл от творчества.

В письме к Н. Д. Скалон от 18 марта 1897 года, написанном через три дня после концерта, Рахманинов ни словом о нём не упоминает, и только в письме к А. В. Затаевичу от 6 мая 1897 года он коснулся этого больного места, выразив свои переживания и отношение ко всему происшедшему. Оценка, которую Сергей Васильевич даёт Глазунову как дирижёру в письме к Затаевичу, вполне совпадает с тем непосредственным впечатлением, которое мы, слышавшие ранее Симфонию в исполнении самого автора, получили сразу после генеральной репетиции.

Рахманинов был так предельно требователен к себе как музыкант, что болезненно подействовали на него, конечно, не газетные недоброжелательные отзывы о его Симфонии. Дело в том, что в процессе работы над Симфонией ему казалось, что он пошёл по какому-то новому пути в своём творчестве (действительно, в Симфонии Рахманинова было много нового по сравнению с его прежними сочинениями). Провал Симфонии означал отрицание избранного им пути. Это-то и вызвало острую реакцию.

Нервные переживания болезненно отразились на здоровье Сергея Васильевича: чрезмерное возбуждение скоро перешло в депрессию; он почувствовал большую слабость, часами лежал в своей комнате, ничем не мог заниматься.

Под влиянием всего пережитого у Сергея Васильевича развилась неврастения. Врачи запретили ему работать и предписали полнейший отдых в деревне.

Лето 1897 года он провёл в Нижегородской губернии в имении генерала Скалона (женатого на сестре А. А. Сатина), с дочерьми которого, Верой, Лёлей и Татушей, его связывала дружба, начавшаяся в 1890 году, когда он в первый раз проводил лето в Ивановке.

В мае 1897 года (я уже была в деревне) Наташа, Соня и Володя держали экзамены в Москве.

Родственники, проезжавшие летом через Москву, обыкновенно заезжали на перепутье к Сатиным. Эта так называемая родственная «весенняя тяга» очень мешала занятиям, в особенности Наташиным. Наташа мне пишет 17 мая 1897 года из Москвы в Красненькое:

«...У Серёжи болит спина, так что он, бедный, совсем не может заниматься, а это очень жаль». И дальше: «13 мая заехали к нам на пути из Петербурга Лёля и Татуша Скалон, а 15-го вместе с Серёжей уехали в Игнатово».

Приезд сестёр Скалон в Москву совпал в 1897 году с самыми трудными экзаменами Наташи в консерватории.

В этом же письме от 17 мая 1897 года Наташа с огорчением пишет:

«...За теорию музыки получила на экзамене только 3+, тогда как надеялась получить не меньше четвёрки, и после того, как ты уехала, я очень усердно занималась, выучила всё до конца и решала даже трудные задачи на мелодии, которые мне давал Серёжа. Всё моё несчастье произошло главным образом благодаря противной Александре Ивановне. Я пришла в консерваторию в 9½ утра, а меня спросили только в 5 часов. С самого утра мы сидели все в одной комнате; от волнения и голода я так ослабела, что ничего уже не могла соображать. Но это были пустяки в сравнении с тем, что было 12-го. Я никогда не думала, что могу так волноваться. Пальцы так и прыгали по клавишам. Наш класс (С. М. Ремезова) был последний, и мы играли в 6 часов».

В консерватории при переходе с пятого на шестой, старший, курс, экзамен по фортепиано продолжался два дня. В первый день классы всех преподавателей сдавали технический экзамен, а пьесы играли на следующий день.

Несмотря на все волнения, Наташа всё-таки получила по фортепиано четвёрку. Пабст согласился взять её в свой класс, и она уже получила от него список вещей, которые должна была выучить за лето. Письмо от 17 мая 1897 года, полное радости по поводу того, что она перешла в профессорский класс и стала ученицей Пабста, кончается сообщением о его скоропостижной смерти: «...только что узнала, что сегодня ночью скончался Пабст от разрыва сердца; я совсем в отчаянии! Не могу тебе сказать, до чего мне его жаль».

Смерть Пабста, блестящего пианиста, прекрасного педагога и симпатичного человека, действительно была для Наташи настоящей трагедией и повлекла за собой последующие её мытарства. Всё время учения в консерватории её преследовали неудачи, и нужна была вся её настойчивость, чтобы в конце концов окончить консерваторию.

Со смертью Пабста началось её вынужденное скитание по профессорам. На место Пабста В. И. Сафонов пригласил В. Л. Сапельникова, но того интересовала только концертная деятельность, и он, повздорив из-за чего-то с Сафоновым, ушёл из консерватории в начале учебного года.

После него был приглашён из-за границы Джеймс Кваст, который оказался очень неудачным педагогом и тоже быстро ушёл. Тогда Сафонов решил сам руководить беспризорным классом. Он был выдающимся педагогом, но настолько перегружен работой, что заниматься с целым классом, конечно, не мог, так что фактически на шестом и седьмом курсах Наташа и её товарищи по курсу почти не работали, и начала она заниматься нормально только с восьмого курса, когда попала в класс К. Н. Игумнова, у которого и окончила консерваторию по педагогическому отделению.

Когда Наташа после поступления в консерваторию в 1895 году начала изучать теоретические дисциплины, мне, конечно, не хотелось отставать от неё, и мы начали заниматься вместе. За разъяснениями мы обращались к Сергею Васильевичу, который делал это очень охотно и, сперва шутя, а потом и всерьёз, втянулся в роль нашего учителя.

Уезжая на лето в Игнатово (к Скалонам), он, конечно, понимал, что мне будет очень недоставать его помощи. Несмотря на то, что Сергей Васильевич и физически и морально чувствовал себя очень плохо, он предложил мне посылать ему по почте затруднявшие меня гармонические задачи с тем, что он тем же путём будет мне их возвращать в исправленном виде. Предполагая, не без основания, что я буду стесняться беспокоить его, он, с присущей ему деликатностью, в письме к моему брату поручает ему напомнить мне о присылке задачи и назначает срок.

«Прости меня, милый друг Максимилиан Юльевич, за поздний ответ на твоё милое письмо, которое заставило меня очень смеяться, — пишет Рахманинов моему брату 28 мая 1897 года. — Я хочу тебя поблагодарить от души за приглашение и сказать тебе, что я, вероятно, им и воспользуюсь.

Хотя я и не забыл некоторых изречений Пруткова, но я всё-таки, несмотря также и на твоё предупреждение в письме, хочу попробовать крепко „объять“ тебя.

Передай мой искренний привет всем твоим.

Твой С. Рахманинов.

Напомни своей сестре, что к 1 июля жду от неё гармонические задачи по следующему адресу: Нижегородская губ., Княгининский уезд. Почт. отд. Крутец, село Игнатово. Генералу Скалону с передачей мне».

Сергей Васильевич и мой брат очень любили сочинения Козьмы Пруткова и часто пользовались в разговоре его мыслями и афоризмами. Очевидно, брат мой, приводя в своём письме афоризм Пруткова «никто не обнимет необъятного», намекал на свой высокий рост и крепкое сложение.

Брат мой приглашает Сергея Васильевича приехать к нам в Красненькое, где мы в то время уже устроились, но приезд его осуществился только в мае 1899 года.

В результате напоминания и назначения срока я послала Сергею Васильевичу несколько задач. Возвратились они обратно в исправленном виде с подробным объяснением и следующим письмом от 24 июля 1897 года:

«Я получил Ваше письмо с последней почтой, уважаемая Елена Юльевна. В ответ на него спешу Вам выслать объяснение к затрудняющим Вас задачам. Если это объяснение Вас не удовлетворит, то я прошу Вас уведомить меня, не стесняясь, об этом. Я пришлю Вам тогда более подробное объяснение. Количество сделанных Вами задач меня радует. Играете ли Вы на ф[орте]п[иано]? Как Вам нравится Ваш классический репертуар?

Преданный Вам С. Рахманинов.

От души приветствую всех Ваших. Очень сожалею, что не могу навестить».

После лета, проведённого в семье Скалонов, Сергей Васильевич вернулся в Москву физически окрепшим, но далеко ещё не пережившим травмы, которую вызвала в нём неудача с Симфонией.

Жизнь, однако, предъявляла свои требования, надо было думать о материальной стороне, а ввиду того, что у Рахманинова в то время не было никаких средств к существованию, надо было найти заработок, на чём-то остановиться.

Творчеством Сергей Васильевич временно заниматься не мог. Оставалась либо концертно-пианистическая, либо дирижёрская деятельность.

К намерению Рахманинова начать дирижёрскую работу Наташа и Соня относились несочувственно, так как были уверены, что это отвлечёт его от творчества.

Когда же разговор заходил о возможности концертных выступлений, он неизменно говорил, что для того, чтобы начать выступать в концертах в качестве пианиста, ему надо предварительно заниматься год. Это утверждение нас ужасно возмущало.

Как может человек, играющий так, как он, думать, что ему надо год упражняться на фортепиано, чтобы выступать в концертах! Нам казалось, что его просто больше привлекает деятельность дирижёра. На самом же деле это было действительно его глубокое убеждение; ведь он отличался исключительной требовательностью к себе как к музыканту и исполнителю, проявлявшейся в нём уже в самой ранней молодости.

Кроме того, концертную деятельность в условиях того времени, при тех требованиях, которые Рахманинов предъявлял искусству, нельзя было считать очень верным обеспечением. Это выяснилось при его первом же концертном турне по России в ноябре 1895 года вместе с известной в то время скрипачкой Терезиной Туа. Несколько халтурный оттенок, который вносила скрипачка в эти концерты, был настолько не по душе Рахманинову, что он, придравшись к первому поданному антрепренёром поводу, нарушил контракт и возвратился в Москву задолго до окончания турне.

Приглашение С. И. Мамонтова занять место второго дирижёра в его Частной опере явилось для Сергея Васильевича очень неожиданным, своевременным и желательным. Однако благоприятное разрешение материальной проблемы не играло первенствующей роли в этом вопросе. Его очень привлекало дирижирование, хотя он в этом прямо не сознавался.

Когда разговор заходил на тему о возможной работе в Русской частной опере и Наташа с Соней горячо доказывали, что нельзя так разбрасываться и браться за третью специальность, Сергей Васильевич не то смущённо, не то немножко виновато улыбался, но чувствовалось, что, выслушав хорошие советы, он всё-таки сделает по-своему.

Итак, Рахманинов поступил на место второго дирижёра Русской частной оперы С. И. Мамонтова.

Первым дирижёром в Русской частной опере в 1897/98 году был Е. Д. Эспозито. Видя в новом дирижёре возможного в будущем соперника, Эспозито встретил Рахманинова очень сдержанно и недружелюбно.

По совету Эспозито Рахманинову дали для первого выступления оперу Глинки «Иван Сусанин», известную оркестру, хору и певцам и требовавшую не больше одной репетиции. На первой и единственной репетиции произошла катастрофа.

По словам Сергея Васильевича, он знал партитуру, конечно, не хуже Эспозито, и, пока дело касалось одного оркестра, всё шло хорошо, но как только вступили певцы — произошёл полный хаос. Опера была передана Эспозито.

Этот молниеносный и неожиданный удар был силён, но, к счастью, действие его очень краткосрочно. Сергей Васильевич пошёл на спектакль «Ивана Сусанина», не отрывая глаз следил за дирижёрской палочкой Эспозито и сразу же понял свою ошибку: оказывается, он не показал вступления ни одному певцу — такова была его неопытность.

После неудачной репетиции оперы «Иван Сусанин» ему была дана для первого выступления опера «Самсон и Далила» К. Сен-Санса. Первое выступление Рахманинова в этой опере состоялось 12 октября 1897 года.

Большинство отзывов об этом его выступлении как дирижёра носило положительный, доброжелательный характер. Отмечались его богатые дирижёрские способности, простота, ясность, отсутствие всякой манерности, безупречные темпы.

Должна сказать, что немало тревожных минут в этом спектакле доставила Рахманинову исполнительница роли Далилы М. Д. Черненко. Своей наружностью она очень привлекала внимание Мамонтова и окружавших его художников, но как певица отличалась посредственной музыкальностью и хотя большим, но очень неровно звучащим голосом. Несмотря на то, что Черненко очень снижала художественный уровень спектакля, Савва Иванович Мамонтов думал, что открыл в ней большой талант, но он ошибся.

Мамонтов был необычайно разносторонне одарённым человеком: он был хорошим скульптором, занимался живописью, музыкой, пением, переводами, писал пьесы для своих домашних спектаклей и выступал в них как актёр. Некоторыми из этих искусств он владел, конечно, как дилетант. Ярче всего талант его проявился в скульптуре и живописи. Обновление своих оперных постановок он видел прежде всего в художественном оформлении, в декорациях, которые писали его друзья, молодые одарённые художники. Кроме того, он придавал большое значение режиссёрской работе и требовал от певца сценически оправданного воплощения роли.

Много внимания уделялось пластике. Например, вся ария «Весна появилась» в опере «Самсон и Далила» была проведена певицей Черненко на пластических позах и движениях.

Музыкально-вокальной стороной постановок руководил первый дирижёр Эспозито, который за новшествами не гнался и удовлетворялся рутиной, освящённой традицией. На низком уровне стояла и постоянно подвергавшаяся критике работа хора.

Что же касается «Майской ночи» Н. А. Римского-Корсакова, последней оперы, которой Рахманинов дирижировал у Мамонтова, то при её постановке особенно ярко выступили некоторые отрицательные методы работы Русской частной оперы.

Музыка «Майской ночи» была незнакома как оркестру, хору, так и солистам. Работа хора велась неудовлетворительно. Кроме того, большинство солистов при начале оркестровых репетиций слабо знали свои партии. Постановка этой оперы делалась наспех и осложнялась переездом театра в другое помещение. Результаты такой спешки не замедлили сказаться: постановка была единодушно осуждена критикой. Однако не нашлось ни одного самого придирчивого и пристрастно относившегося к Рахманинову критика, который возложил бы на него ответственность за эту неудачную постановку.

Несмотря на частичные неудачи этого спектакля, не могу не вспомнить о том успехе, которым он пользовался у широкой публики. Произошло это благодаря тому, что обаятельная поэзия и блестящий юмор Гоголя, ярко воплощённые в музыке Римского-Корсакова, были переданы с большим мастерством такими выдающимися певцами, как Ф. И. Шаляпин (Голова), Н. И. Забела-Врубель (Панночка), Т. С. Любатович (Ганна), С. Ф. Селкж-Рознатовская (Свояченица) и другие.

Постановку «Садко» принято считать поворотным пунктом в музыкально-художественной работе Русской частной оперы. Всё же исполнение и этой оперы не отличалось выдающимися художественными достоинствами, и, в частности, оркестр играл невыразительно. Трудно было ожидать другого, если учесть, что главный дирижёр, Эспозито, ставя такую сложную оперу Римского-Корсакова, как «Садко», обходился без партитуры. Он дирижировал по клавираусцугу и показывал вступление только певцам.

Очевидно, для новых путей и задач музыкального оздоровления Русской частной оперы нужны были и новые люди.

Безусловно, Рахманинов и Шаляпин внесли свежую струю в работу театра. Рахманинову приходилось бороться с косным отношением главного дирижёра и хормейстера к его повышенным музыкальным требованиям.

Служба в Русской частной опере была во многих отношениях очень полезна Сергею Васильевичу. Она дала ему возможность испробовать себя на дирижёрском поприще и выявить своё большое дарование в новой специальности.

Эта работа невольно вывела его из несколько замкнутого круга, в котором он до тех пор жил, столкнула его с новыми, интересными людьми.

Сергей Васильевич в часы наших дружеских вечерних бесед рассказывал иногда о тех трудностях, с которыми приходится встречаться начинающему дирижёру, о взаимоотношениях между дирижёром и оркестром, о том строгом экзамене, которому оркестр подвергает дирижёра при первом знакомстве, испытывая его слух намеренно взятыми фальшивыми нотами и разными другими способами.

В конце восьмидесятых и начале девяностых годов прошлого столетия музыкальный уровень некоторых московских дирижёров был очень невысок. Это были по большей части «садовые» дирижёры (для летних открытых эстрад), которые зимой выступали в симфонических общедоступных концертах.

Яркими представителями дирижёров такого типа были Дюшен и Р. Р. Буллериан, о котором Сергей Васильевич иногда рассказывал.

Как-то Сергей Васильевич, встретив Буллериана на улице, спросил, почему тот последнее время совсем не выступает. Буллериан, похлопав покровительственно Рахманинова по плечу, сказал ему таинственно на ухо: «Надо немножко заняться политикой». Иными словами — «надо заставить публику соскучиться о себе».

Среди оркестрантов Большого театра было в то время много чехов. Сергей Васильевич очень высоко ценил мастерство солистов на деревянных и медных духовых инструментах. Они же были солистами симфонических собраний и имели классы в консерватории и Филармоническом училище. Особенно Сергей Васильевич оценил их во время своей работы в Большом театре.

Первую валторну в оркестре Большого театра играл О. Сханилец, человек огромного роста, могучего телосложения, с окладистой чёрной бородой.

На каком-то симфоническом концерте Буллериан показал Сханильцу вступление. Сханилец же в ответ на это, продолжая спокойно сидеть со своей валторной на коленях, протянул руку с поднятыми тремя пальцами, показывая этим дирижёру, что до его вступления остаётся ещё три такта. Рассказывая этот эпизод, который я не раз слышала, Сергей Васильевич неизменно приходил в весёлое настроение.

Симфонические концерты были важным событием в жизни музыкальной Москвы и нашей в особенности.

Я очень любила часть осени проводить в деревне, но опоздать к первому симфоническому концерту было невозможно, а начинались они около 20 октября.

Большинство музыкантов и истинных любителей музыки, каковыми были и мы, слушали концерты только на хорах Большого зала Благородного собрания и непременно против эстрады. В пролётах между люстрами стояли четыре скамейки, и, чтобы захватить места на одной из этих скамеек, приходилось забираться в зал спозаранку, так как места на хорах были ненумерованные и, кроме нас, были другие претенденты на эти места. И вот Наташа, Соня, Володя Сатины и мы с братом чаще всего приезжали в концерт, начало которого было в девять часов вечера, уже с семи часов и два часа терпеливо отсиживали в пустом и полутёмном зале. Правда, когда мы бывали вместе, нам не было скучно и время проходило быстро. Зал начинал понемногу освещаться, публика прибывала. Приезжала Варвара Аркадьевна, А. А. Сатин, доктор Грауэрман, для которых мы берегли места, и последним являлся Сергей Васильевич. Он приходил перед самым началом концерта.

На хорах с каждой стороны против эстрады были лесенки с небольшими площадками, ведущими в курительный зал. На этих площадках стояли обыкновенно во время концертов музыканты и критики: Н. Д. Кашкин, Ю. С. Сахновский, Ю. Д. Энгель, М. А. Слонов, К. А. Кипп, А. А. Ярошевский, Н. С. Морозов и другие.

Кроме десяти симфонических, было ещё восемь квартетных концертов Русского музыкального общества *, которые нами посещались обязательно. Посещали мы и концерты Филармонического общества, в которых весь интерес публики сосредоточивался на солистах. Что же касается дирижёров, то за исключением Э. Колонна, А. Никиша, А. И. Зилоти и С. В. Рахманинова (он дирижировал почти всеми концертами Филармонического общества два сезона — 1912/13 и 1913/14 годов), остальные, участвовавшие в филармонических концертах, включая и П. А. Шостаковского, принадлежали к числу посредственных.

В отличие от Большого театра, где отношения между начальством и труппой были сугубо официальные, в Русской частной опере отношения между С. И. Мамонтовым и труппой были гораздо проще. Некоторые артисты общались и помимо службы. Объединяющим центром являлась квартира примадонны театра Т. С. Любатович. Вся эта новая жизнь в известной степени привлекала Сергея Васильевича и невольно смягчала остроту переживаний, связанных с неуспехом Симфонии op. 13.

Лето 1898 года Сергей Васильевич провёл в Ярославской губернии в имении Т. С. Любатович, где в то время жил и Шаляпин.

26 июня 1898 года Наташа мне сообщает:

«...Представь себе, что Серёже так понравилось у Любатович, что он решил там остаться на некоторое время; он пишет, что имение её необыкновенно красиво и что ему там очень хорошо».

В следующем письме от 15 июля Наташа сообщает дополнительные сведения о жизни Сергея Васильевича в имении Любатович:

«...Серёжа останется у Любатович благодаря свадьбе Шаляпина с Торнаги, которая будет в конце июля», и дальше оценивает это событие с точки зрения своих двадцати лет: «Мне ужасно жаль Федю, охота ему, право, жениться так рано».

Осенью 1898 года Сергей Васильевич, несмотря на все уговоры Мамонтова, бесповоротно решил уйти из театра.

Считаю, что основных причин было две. Во-первых, он извлёк из работы в Русской частной опере всё, что она могла дать. По его словам, он перешёл дирижёрский Рубикон, приобрёл опыт. Продолжать эту службу дальше было бы, по его мнению, потерей времени. Вторая же и, по-моему, главная причина состояла в том, что уже в это время его опять сильно потянуло к творчеству.

Ещё весной 1897 года в жизни нашей семьи произошла большая перемена: мы расстались с горячо нами любимой Бобылёвкой.

В связи с разделом имения между наследниками оно так измельчало и сфера деятельности моего отца так сузилась, что ему пришлось искать себе другую службу. Получив предложение заведовать главным управлением имениями семьи Раевских, потомков генерала 1812 года, отец мой его принял.

Имение Красненькое, в котором мы должны были жить, находилось в Воронежской губернии, Новохопёрском уезде, а самая усадьба — в двух верстах от станции Раевская Киево-Воронежской железной дороги.

Условия жизни в Красненьком были во всех отношениях неизмеримо лучше, чем в Бобылёвке, но для меня и брата этот переезд был настоящей трагедией, до такой степени мы тяжело переживали разлуку с местами, где протекло наше счастливое детство и ранняя юность.

Я поняла тогда, что значит «тоска по родине», о которой до тех пор знала только понаслышке.

В Красненьком всё нам было немило. Но поневоле приходилось привыкать к новому месту.

В этом отношении я проявила больше энергии — начала ездить то верхом, то в экипаже и знакомиться с окрестностями, а брат мой — страстный охотник и любитель природы — в первое лето так ни разу и не был в лесу на охоте.

Ввиду того, что в Красненьком Сергей Васильевич провёл у нас три лета подряд (с 1899 по 1901 год), я хочу подробнее описать это имение. Занимало оно площадь в пятьдесят восемь тысяч десятин. Особыми красотами усадьба не отличалась: помещичий дом, в котором мы жили, находился посередине деревни, но отделён был от неё большим лугом. В громадном одноэтажном доме было больше тридцати комнат. Обращён он был фасадом к лугу и деревне и с этой стороны окружён садом, который, к сожалению, по своим размерам совершенно не соответствовал величине дома. В нём, правда, росли старые деревья. Перед террасой, которая как бы разделяла дом на две половины, находился большой цветник. По другую сторону дома расположен был огород и фруктовый сад, который, когда мы приехали в Красненькое, находился в большом запустении.

Моя мать, большая любительница садоводства, сейчас же принялась за посадку фруктовых деревьев, ягодных кустов и тополя, который в климатических условиях Воронежской губернии вырастал очень быстро, так что через семь лет, когда мы после смерти моего отца уехали из Красненького, молодой сад был уже большим и тенистым.

В фруктовом саду, как полагалось раньше в помещичьих имениях, находилась оранжерея. Лучшее, что в ней было, — это с десяток больших олеандровых деревьев, которые летом в деревянных кадках выносились на балкон. Когда они цвели, ветки буквально гнулись под тяжестью цветов, которые распространяли одуряющий аромат, в особенности вечером.

Со стороны, противоположной фасаду, непосредственно за оградой усадьбы, расстилались луга, по которым протекала небольшая речка, названия которой не помню.

Леса в Красненьком было много, но находился он довольно далеко от усадьбы. До ближайших сравнительно небольших лесов было от трёх до пяти вёрст; большой же Калиновский лес, посреди которого протекала река Хопёр, приток Дона, находился в двенадцати верстах от усадьбы.

Как только мы устроились в Красненьком, около 20 июля приехали к нам Сатины всей семьёй. Старшие пробыли несколько дней, а молодёжь гостила долго. Время проводили очень весело; пользовались всеми удовольствиями, которые может дать деревня, а её мы любили больше всего.

В Ивановке весной и летом обычно бывало слишком многолюдно. Одни родственники, которых, кстати сказать, у Сатиных было бесчисленное количество, уезжали, другие сейчас же на их место приезжали, так что Ивановку без гостей нельзя было себе представить. Гостили целыми семьями и по месяцам. В 1901 году, например, всё лето в Ивановке провёл Александр Ильич Зилоти с семьёй в десять человек.

Несмотря на все старания Наташи и Сони создать Сергею Васильевичу сносные условия для творческой работы, это было невозможно. Оба жилых дома стояли близко друг от друга, были перенаселены, звуки рояля раздавались по всему парку. Елизавета Александровна Скалон, прогуливаясь обычно по утрам для моциона, очень любила прислушиваться к тому, что играл Сергей Васильевич, а за обедом спрашивала:

— Что это ты, Серёжа, сегодня такое хорошенькое наигрывал?

Такие вопросы нервировали его, в особенности если слова относились к сочиняемой им в это время музыке.

Не помню, кому из нас — Наташе или мне — пришла в голову мысль, что Сергею Васильевичу будет гораздо покойнее жить летом у нас. Приглашение моих родителей провести лето 1899 года в Красненьком Сергей Васильевич принял с удовольствием. Он говорил, что может жить и хорошо себя чувствовать либо у близких родных, либо у людей, их заменяющих. Очевидно, он считал нас за таковых. После лета 1899 года он ещё два лета — 1900 и 1901 годов — провёл в нашей семье.

Условия жизни в Ивановке и в Красненьком были совершенно противоположные. Там — огромное общество, у нас — очень маленькая семья; там — два перенаселённых дома, у нас — огромный дом, в котором наша семья совсем терялась, а состояла она из моих родителей, брата, меня и тёти — старшей сестры моей матери, которая всю жизнь прожила у нас. Брат мой в 1899 году окончил естественный факультет Московского университета, а 1900 и 1901 годы был студентом Петровской (ныне Тимирязевской) академии. Оба года были связаны с практикой, так что он лето в Красненьком проводил не целиком.

Прошло два года после неудачного исполнения Глазуновым в Петербурге Первой симфонии Рахманинова, которое он очень мучительно и долго переживал. Однако время смягчает остроту самых тяжёлых переживаний. Так случилось и с Сергеем Васильевичем.

К началу 1899 года вместе с улучшением здоровья явилась потребность и в творчестве и в исполнительстве, без которых он не мыслил себе жизни.

Причиной, благотворно отразившейся на состоянии его нервов, поднявшей бодрость духа, было и приглашение Лондонского филармонического общества выступить в одном из весенних концертов 1899 года в зале Queen’s Hall в качестве композитора, пианиста и дирижёра. Это была первая поездка Рахманинова за границу. Концерт состоялся 20 апреля (по новому стилю).

Лето 1899 года Сергей Васильевич впервые целиком проводил в нашей семье, в имении Красненькое. Приехал он к нам в начале мая и вскоре получил от устроителя его лондонского концерта письмо с вложением вырезок из сорока газет, отозвавшихся на этот концерт. Но нам, конечно, хотелось узнать о концерте как можно больше подробностей, прежде всего, от самого Сергея Васильевича. Он же не любил говорить о себе и был малообщителен, в особенности когда дело касалось его успехов, и скорее склонен был их преуменьшать, чем преувеличивать. Тем не менее, он должен был признать, что публика принимала его великолепно. Это подтвердили и полученные вырезки из газет, почти в каждой из которых говорится о шумном успехе у публики Сергея Васильевича. Но зато армия музыкальных критиков далека была от безоговорочного признания Рахманинова.

У меня сохранились рецензии из английских газет и журналов в переводе на русский язык. Эти переводы я делала по просьбе Сергея Васильевича. Перечитывая рецензии, убеждаешься в том, что нередко критики впадали в противоречия. После нескольких поощрительных фраз высказываются такие отрицательные суждения, которые сводят на нет все похвалы.

Например, признают, что «фантазия „Утёс“ блещет и сверкает звуками», но отмечается «бедность тем». Считая русских композиторов «мастерами инструментовки» и находя «фантазию „Утёс“ типично русским произведением, полным славянского огня и страсти», критики указывают на слабость формы, изрекают, что «как и надо было ожидать, принимая во внимание национальность композитора, туман изображён в музыке, как настоящее кораблекрушение, а „слёзы“ покинутого утёса иллюстрируются страшным громом».

В общем, критика фантазии «Утёс» на страницах некоторых лондонских газет и журналов носила прямо курьёзный характер и превращалась в своего рода анекдотическую полемику. Так, поводом к полемике, возникшей между двумя музыкальными критиками: Джоном Хартом и Верноном Блакбирном на страницах «Pall Mall Gazette», послужила ранее опубликованная статья Блакбирна, резко критиковавшая Рахманинова (статья, к сожалению, не вошла в число присланных рецензий). О содержании её мы узнаём из ответной статьи Джона Харта, который взял под защиту Рахманинова. Он пишет, обращаясь к редактору «Pall Mall Gazette»:

«Критик, который старается осмеять сочинение, идёт по неправильному пути, и эпитеты, которые он употребляет под видом критики, характеризуют как его самого, так и его рецензии. Критик филармонического концерта, состоявшегося в среду, к моему удивлению, не удержался от вышеуказанных недостатков...

...Он (то есть Блакбирн. — Е. Ж.) говорит, что в поэме Лермонтова „Утёс“, под впечатлением которой Рахманинов написал свою E-dur’ную фантазию и английский перевод которой, сделанный с немецкого Беннетом, был помещён в программе, облако является якобы доказательством известных законов равновесия тел днём и ночью. Никогда ни Лермонтов, ни немецкий переводчик, ни г. Беннет не написали бы такой глупости.

Облако описывается как в поэме, так и в немецком и английском переводах совсем не в состоянии покоя, а улетающим вверх.

Может быть, ваш музыкальный критик не в состоянии понять самых основных законов физики, а именно, что облако ночью находится в более низких слоях атмосферы, а утром поднимается выше вследствие испарения, которое вызывается теплотой солнца.

Сказать же, как ваш критик, что ни один другой композитор не стал бы черпать своих мыслей и вдохновения из такой поэмы, — значит отказать чудному сочинению Рахманинова в беспристрастной критике, которая всегда встречается на страницах вашей уважаемой газеты».

Больше всего задело Блакбирна то, что Джон Харт усомнился в его знании элементарных законов физики. В своём ответе он старается доказать, что по всем спорным вопросам он придерживается с Хартом одного мнения, но делает это очень неубедительно.

Полемика, может быть, и не заслужила того, чтобы на ней так подробно останавливаться, но мне хотелось показать, как много пустых разговоров, никакого отношения к музыке не имеющих, вели музыкальные лондонские критики того времени вместо того, чтобы обсуждать проблемы искусства.

В отношении пианизма лондонские рецензенты расценивают Рахманинова как рядовое явление, уступающее М. Розенталю и молодому И. Гофману. Всё же исполнение Рахманиновым его Прелюдии cis-moll встретило единодушный восторг. Многие критики утверждают, что «игра Рахманинова была настоящим откровением по вдохновению и красоте звучания и совсем не схожа с тем, как часто исполняли эту популярную пьесу в Лондоне до него». Ряд критиков замечает, что если бы кто-нибудь другой исполнил Прелюдию так, как её исполнил автор, то его, пожалуй, обвинили бы в утрировке. «Конечно, — рассуждает критик, — каждый композитор может исполнить свою музыку, как ему угодно, но почему же он не напечатал её так, как сам исполняет?»

Рахманинов-дирижёр заслужил единодушное одобрение критиков. Критика отмечала, что «он с почти минимальной жестикуляцией добивается от оркестра всего, чего хочет».

Как уже говорилось, в 1899 году в Красненькое Рахманинов приехал после лондонского концерта. В Красненьком ему были предоставлены все возможности для сосредоточенной творческой работы.

Краснянский дом как бы делился на две половины большим цветником. В левой половине по фасаду находились комнаты Сергея Васильевича, в правой — мои. Главный ход был расположен в левой стороне дома как-то странно, в углу. Вообще, насколько красив и выдержан по стилю был бобылёвский дом, настолько совершенно обыденна была архитектура краснянского.

В нескольких шагах от входной двери по светлому коридору, который вёл в переднюю, была дверь в комнаты, приготовленные для Сергея Васильевича. В первой комнате, довольно поместительной, но в одно окно, стояли рояль, большой диван, стол и мягкие кресла; во второй, смежной, в три окна, была его спальня и стоял большой письменный стол. Почему-то только в этих двух комнатах были на окнах ставни, закрывавшиеся в самый полуденный зной, чтобы сохранить в комнатах некоторую прохладу. Палящие лучи воронежского солнца задерживались также густыми кустами сирени, которыми был обсажен весь дом.

За этими двумя комнатами шёл рабочий кабинет моего отца, так что Сергей Васильевич мог себя чувствовать в своих комнатах вполне изолированным.

Мои комнаты находились в правой стороне дома, и звуки моего рояля совершенно не были слышны у Сергея Васильевича. В то время я играла не меньше четырёх часов в день.

Уклад нашей жизни, обстановка, даже дом и самая усадьба ему понравились, и он сразу почувствовал себя хорошо.

Приехал он со своим Левко, огромным леонбергом, которому не было ещё года, но который своим видом мог испугать людей, не знавших его самого миролюбивого и кроткого характера. Подарила его Сергею Васильевичу Т. С. Любатович.

Хозяин очень ревниво относился к своей собаке и ужасно боялся, как бы Левко не привязался к нам, поэтому сам его кормил и не отпускал от себя ни на шаг. Мы же старались не подавать повода к ревности, тем более что охотничьи собаки моего брата, наши большие друзья, были очень обижены появлением в нашем доме чужой собаки.

В середине мая Сергею Васильевичу пришлось поехать на несколько дней в Петербург на пушкинские торжества, во время которых была исполнена его опера «Алеко», причём партию Алеко пел Шаляпин. На это время отсутствия пришлось ему волей-неволей возложить заботы о Левко на меня.

Проездом обратно из Петербурга Сергей Васильевич дня на два задержался в Москве и привёз мне от Наташи следующее письмо от 30 мая 1899 года:

«Дорогая Лёля! Пишу тебе несколько слов с Серёжей, который сейчас уезжает. Я благополучно кончила экзамены и перешла на VIII курс. За игру на фортепиано получила 4 и очень довольна; при моём необыкновенном волнении и холодных руках — это всё, чего я могла желать. Экзамен сверх ожидания был очень строгий: много троек, в особенности у VI курса. Сафонов в общем остался нами доволен, благодарил нас и сказал, что очень бы желал нас всех без исключения оставить у себя, но что это, к сожалению, невозможно. Про будущего профессора мы, конечно, ещё ничего не знаем. На лето мы просили Сафонова назначить нам вещи, но он поленился подумать, и я на него обозлилась; раза два ходила к нему без толку. Я сама назначила себе вещь и решила учить Концерт Мендельсона.

Дорогая моя Елена, очень всем вам благодарна за милое приглашение; я непременно приеду к вам недели на две, вроде конца июня, когда папа уедет по делам из Ивановки, а до тех пор мне не хочется его оставлять одного.

Серёжа расскажет вам все подробности, а я напишу тебе ещё из Ивановки. Я очень рада, что Серёже нравится Красненькое. Вы все к нему так милы, что я крепко тебя за это целую. Смотри, только не избалуйте его вконец. В день Серёжиного приезда * у нас был Шаляпин; он пел Алеко и пел удивительно! [Имеется в виду приезд в Москву по дороге в Петербург.] Сидел у нас до трёх часов ночи, и Серёжа насилу уговорил его уехать; такой чудак!

Я думаю, тебя Левко измучил без Серёжи.

Сейчас Макс сидит у Серёжи наверху.

Ну, Елена, писать больше не могу, Сергей сейчас едет. Затем до свиданья, моя дорогая. Крепко тебя целую. Желаю тебе всего лучшего.

Твоя Наташа».

В этом году Варвара Аркадьевна поехала за границу с Соней и Володей, здоровье которых требовало серьёзного лечения.

В начале лета в Ивановке оставались только Александр Александрович, Наташа и её двоюродная сестра Наталия Николаевна Лантинг, известная в семье под уменьшительным именем «Девули», которое она сама себе дала в детстве.

Возвратился Сергей Васильевич из Петербурга в хорошем настроении, полный энергии, желания заниматься и сочинять.

В укладе жизни нашей семьи в Красненьком строгий режим уживался с самой неограниченной свободой. Происходило это потому, что определённое время существовало только для трапез и чаепитий, всё остальное время каждый мог проводить как хотел.

Утренний кофе и завтрак подавали от восьми с половиной до десяти часов утра. Ровно в час обедали. Послеобеденный чай пили обыкновенно в саду в пять часов вечера, а ужинали в восемь с половиной, иногда и позже, в зависимости от нашего возвращения с прогулок.

Для плодотворной работы такой точный режим дня был необходим Сергею Васильевичу, как воздух. Он строго распределял часы занятий и отдыха, и малейшее отступление выбивало его из колеи.

Для друзей, которые летом должны были у нас отдохнуть и поправиться, существовало правило: рано утром, сейчас же после дойки коров, выпивать большую кружку тёплого парного молока. Это считалось полезным для здоровья, и Сергей Васильевич без возражений подчинялся такому режиму. Часов в пять утра его будили, в полусне он выпивал молоко и продолжал прерванный сон. К утреннему завтраку он приходил очень пунктуально, без всякого зова.

Ровно в восемь с половиной часов раздавались его шаги по коридору; появлялась его высокая фигура, всегда в светлой ситцевой русской рубашке и высоких сапогах, а за ним с важным видом следовал Левко. Сергей Васильевич никогда не разрешал ему подходить к столу и строго говорил:

— Левко, на место!

И Левко покорно усаживался в отдалённом углу столовой.

За завтраком время проходило в разговорах, но ровно в девять часов Сергей Васильевич, опять обращаясь к Левко, говорил:

— Ну, Левко, теперь пойдём работать, — и уходил в свои комнаты, откуда сейчас же раздавались звуки рояля.

От девяти до одиннадцати часов он упражнялся на фортепиано. Играл он гаммы — в двойных терциях, секстах, октавах, арпеджио в разных комбинациях, упражнения, начиная с медленного темпа и кончая быстрым. Играл он также учебные этюды, а затем переходил к этюдам Шопена, из которых ежедневно учил этюды в двойных терциях, секстах, октавах, и заканчивал свои занятия всегда c-moll’ным этюдом. Этюды Шопена тоже играл в медленном и в быстром движении.

Затем наступала тишина. Очевидно, от одиннадцати часов и до обеда он занимался композицией. Никто никогда его об этом не спрашивал. Иногда он что-то наигрывал, и чувствовалось, что он сочиняет.

У меня в комнате стоял мой собственный инструмент фабрики Беккер, на котором я занималась, а для Сергея Васильевича отец мой выписал из Воронежа инструмент напрокат *. [У меня сохранилась квитанция из музыкального магазина «Эхо», выславшего этот инструмент (№ 09820).]

Сергей Васильевич просил взять пианино с модератором, очевидно вспоминая обстановку в Ивановке. Инструмента с модератором в Воронеже не оказалось, а может быть, просто владелец магазина, узнав, что рояль предназначался для Рахманинова, и желая угодить ему, прислал огромный концертный рояль фабрики Шрёдер, на котором в Воронеже обыкновенно играли в концертах заезжие знаменитости.

В первый момент размеры рояля, а главное, отсутствие модератора несколько разочаровали Сергея Васильевича, но, вскоре убедившись, что в своих комнатах он может себя чувствовать, как на необитаемом острове, и что никто не прислушивается к тому, что он играет, он привык к инструменту и, сочиняя, играл на нём свободно, не стараясь умерить звучность. В то время, когда он, по-видимому, сочинял, старались даже не проходить по дорожке мимо его окон.

Вот эта обстановка полной свободы, ощущение совершенной изолированности от окружающих во время творчества, мне кажется, очень благотворно подействовали на него, потому что в Красненьком Сергей Васильевич работал чрезвычайно продуктивно. Но об этом я расскажу в дальнейшем, а пока вернусь к тому, как мы проводили время. Ровно в час дня Сергей Васильевич кончал занятия и выходил из своих комнат. Обед подавали очень пунктуально. Отец мой, которого часто задерживали дела, не допускал, чтобы его ждали хоть пять минут, и всегда говорил: «Семеро одного не ждут».

После обеда обыкновенно мы расходились не сразу, а переходили в библиотеку, в которой стоял огромный четырёхугольный стол, за ним хватало место для всех. Занимался каждый чем хотел. Сергей Васильевич или читал, или раскладывал пасьянс; это занятие он в часы отдыха очень любил, говорил, что оно успокаивает нервы. Раскладывал он всегда один и тот же пасьянс в десять карт, который сам называл «семейным рахманиновским» — так у нас за ним и осталось это название. Пасьянс этот требовал большой площади и как раз умещался на раскладном столике, который Сергей Васильевич очень любил.

У меня есть несколько снимков, где он снят за этим столиком, который сохранился в моей квартире до сих пор и тоже в нашей семье получил название «рахманиновского».

Посидев некоторое время вместе, все понемногу расходились по своим комнатам, чтобы переждать самую сильную жару. Когда жара часам к пяти спадала, начинали сходиться к послеобеденному чаю. Пили его, как говорилось, в саду, под окнами моей комнаты, где в то время была уже тень.

В промежутке между обедом и чаем Сергей Васильевич читал, писал письма, может быть, и работал, но с пяти часов начинался полный отдых.

За чаем мы решали, что будем делать дальше.

Чаще всего мы ехали с Сергеем Васильевичем и Левко в экипаже до Калиновского леса, а там гуляли по берегу Хопра. Лес был очень красивым, и берега Хопра живописные. Были у нас излюбленные места, иногда же искали новые.

На случай, если бы Сергею Васильевичу захотелось быть одному — а это случалось иногда во время творческой работы, — отец мой предоставил в полное его распоряжение спокойную лошадь и маленький шарабан. Тогда он уезжал в ближайший лес, где был разлив реки, протекавшей за нашим домом.

Однажды, возвратившись с такой прогулки, он объявил, что «открыл» необыкновенно красивое место, никому не известное, и назвал его своим «лягушачьим царством». Правда, место это было болотистое, и весной лягушки задавали там оглушительный концерт. Конечно, все прекрасно знали, где оно находится, но, не желая портить ему удовольствие, не возражали.

Когда Сергей Васильевич уезжал в своё «лягушачье царство», я обыкновенно предпринимала прогулки верхом. Вместе с ним мы ездили верхом редко, потому что нашим непременным спутником должен был быть Левко, а он был настолько громоздок и тяжёл, что поспеть за верховыми лошадьми, конечно, не мог, как наши легавые собаки, которые мчались впереди лошадей.

После ужина мы сидели в саду, на террасе или в библиотеке. Сергей Васильевич научил меня карточной игре, называвшейся «кабалой»; забыла, в чём она состояла, но была довольно азартна и интересна. Конечно, в большинстве случаев проигрывала я. Сергей Васильевич вёл счёт моим проигрышам. У меня сохранилась записка, в которой он меня упрекает в том, что я ничего не заплатила за двенадцать проигранных матчей.

Часов в одиннадцать вечера все расходились по своим комнатам.

И так, довольно однообразно, протекала наша жизнь, но летом всем хотелось отдохнуть от зимней суеты.

Жили мы очень замкнуто, никаких знакомств с соседями не заводили, и если делали это, то в случае крайней необходимости. Сергей Васильевич был этим очень доволен. Он не любил гостей, и, как только появлялся незнакомый человек, он сейчас же исчезал. Исключение составлял помощник моего отца — управляющий краснянским винокуренным заводом Сидоров и его семья, состоявшая из жены Марии Александровны и маленького сына Юры, к которым Сергей Васильевич относился с симпатией.

В плохую погоду, когда нельзя было ехать в лес, устраивалась иногда партия в винт. Отец мой, брат и Сергей Васильевич играли хорошо, Сидоров же — слабый игрок — всегда навлекал на себя неудовольствие своих партнёров, а своей анекдотической рассеянностью приводил всех в весёлое настроение.

В дополнение к благим намерениям серьёзно заниматься, с которыми Сергей Васильевич приехал в Красненькое, он привёз ещё какую-то переводную книгу о воспитании и укреплении силы воли. Моя сила воли в молодости очень импонировала Сергею Васильевичу. Иногда мы вели с ним беседы на эту тему. Случалось, что в процессе наших дискуссий он восклицал:

— Да ведь вы читали эту книгу!

И на мой отрицательный ответ говорил с искренним возмущением:

— Я читаю эту книгу, проделываю всё, что она предписывает, и у меня ничего не выходит, а вы, не читавши, цитируете её.

Летом 1899 года Сергей Васильевич решил восстановить в памяти немецкий язык, который прежде знал, но, не имея практики, порядком забыл. Он избрал меня своей учительницей. Занятия, конечно, велись не очень регулярно. Иногда мы читали, переводили и разговаривали. Если он спрашивал меня — а это касалось чаще всего артиклей — и я ему отвечала на его вопрос, он обыкновенно смотрел на меня испытующим, несколько ироническим взглядом и говорил:

— А вы в этом вполне уверены?

Этим вопросом он сразу приводил меня в замешательство, и у меня вместо уверенности появлялись сомнения, а ему этого только и нужно было. И так разнообразны были его интонации, так он всё это естественно проделывал, что я каждый раз попадалась на ту же удочку. Если при этом случался мой брат, то он начинал перевирать артикли — существительные женского рода говорил в среднем, среднего рода — в мужском и т. д. Это было, правда, иногда очень смешно и приводило Сергея Васильевича в полный восторг. Настроение принимало уж совсем несерьёзный характер, и в таком случае урок обыкновенно кончался.

Сергей Васильевич, очень серьёзный на вид, любил пошутить и поддразнить. Были люди, которых он особенно донимал в этом отношении, и я была в их числе. Поддразнивания его носили самый разнообразный характер, он был неистощим на выдумки.

У меня была дурная привычка очень часто, особенно в оживлённом разговоре, употреблять выражение «в сущности говоря». Сергей Васильевич решил отучить меня от этого, и каждый раз на моё «в сущности говоря» он подавал реплику, начинавшуюся словами «собственно говоря». Он был очень терпелив и настойчив и наконец так отучил меня от этих слов, что, мне кажется, я их больше никогда не употребляю.

Шутки его бывали всегда очень добродушны и безобидны. Меня он часто поддразнивал совершенно не существовавшими у меня недостатками. Зная, например, мою склонность к расточительности, он постоянно упрекал меня в скупости, противопоставляя ей свою щедрость. На посвящённом мне романсе «Оне отвечали» он написал: «Щедрый на подарки С. Р.» * [Этот романс с автографом Рахманинова находится у меня.]

В письме от 16 августа 1903 года он мне пишет:

«...Поздравляю Вас с наступающим днём Вашего рождения и жду от Вас по этому случаю какого-нибудь подарка. Смотрите, не забудьте, а то у Вас память короткая...»

Когда приезжали гостить к нам Сатины, всё летело вверх дном. Первые два-три дня Сергей Васильевич даже не занимался, и это его совершенно выбивало из колеи. Лишь под общим давлением он возвращался к своему строгому режиму; только после обеда он обыкновенно не уходил к себе, а оставался вместе с нами.

Отец мой подарил нам с братом очень хороший фотографический аппарат, и вот мы с увлечением принялись за это дело. Аппарат всюду следовал за нами, и результатом явились десятки снимков.

Удобно было то, что рядом с кабинетом отца была довольно большая тёмная комната, приспособленная специально для фотографии. Там находились все наши фотографические принадлежности, так что проявлять снимки можно было в любую минуту без всяких предварительных приготовлений.

Известно, что Сергей Васильевич, спасаясь в дальнейшей своей жизни от фоторепортёров, которые подкарауливали его, даже закрывал лицо руками, чтобы не быть снятым. Но он никогда не протестовал, когда мы его фотографировали, и даже соглашался на это с большой охотой.

Иногда мы уходили в сад, располагались где-нибудь в тени на траве или на свежескошенном сене, и начинался у нас квартет a cappella.

У Наташи было высокое сопрано, я пела второй голос, брат — партию тенора, а Сергей Васильевич был одновременно и басом и дирижёром. Ввиду того, что у всех нас была безупречная интонация и хорошая музыкальная память, Сергею Васильевичу достаточно было раз напеть каждому его партию, чтобы уже можно было сразу приступить к пению квартетом. Помню, что всё выходило у нас очень хорошо и доставляло нам большое удовольствие. Думаю, что, если бы квартет был неточен в смысле интонации, Сергей Васильевич не мог бы его слушать. Пели мы обыкновенно русские песни и только что написанный им хор «Пантелей-целитель» и очень любили петь напевы панихиды.

Помню, как-то ещё в Бобылёвке, веселясь, мы начали петь частушки. Брат мой запевал и придумывал самые нелепые слова, а мы, в том числе и Сергей Васильевич, подпевали: «Эх, дербень, дербень Калуга, дербень ладуга моя, Тула, Тула, Тула, Тула, Тула, родина моя!»

Правда, в то время старшему из нас, Сергею Васильевичу, был двадцать один год, а младшему — Володе Сатину — тринадцать лет, но Сергей Васильевич охотно принимал участие в наших развлечениях.

Во время пребывания Сатиных в Красненьком устраивались, конечно, ежедневно поездки в лес. Тогда уж брали с собой самовар и всё необходимое, чтобы пить чай в лесу. Иногда наши мужчины захватывали с собой удочки, но из этого ничего не получалось, так как уженье требовало тишины.

Меня всегда удивляло, как Сергей Васильевич мог довольно долго простаивать на берегу реки с удочками; он даже надевал пенсне, чтобы лучше следить за поплавком, и относился к делу очень серьёзно. Несмотря на это, результаты ловли были у него всегда плачевные.

Сергей Васильевич не упускал случая, чтобы искупать Левко в Хопре, причём, когда тот вылезал из воды, все разбегались в разные стороны, так как, отряхиваясь, он обдавал всех брызгами, летевшими с его длинной шерсти, в первую очередь своего хозяина, который безропотно принимал этот холодный душ. В Красненьком Сергей Васильевич нам очень много играл. В Москве можно было его заставить играть только у нас. У Сатиных инструмент стоял в проходной комнате, и это совсем не располагало его к игре. В Красненьком же обстановка была более подходящая.

Стоило кому-нибудь из Сатиных сказать: «Серёжа, ну поиграй нам что-нибудь», — как все остальные присоединялись, и Сергей Васильевич обыкновенно уступал нашим просьбам. Если он начинал играть, то играл много. Каждый мог просить всё, что хотел. Музыкальную литературу мы все знали хорошо, поэтому требования наши были очень разнообразны, и не было случая, чтобы он не исполнил чьей-нибудь просьбы.

Невольно вспоминаются рассказы А. Б. Гольденвейзера о музыкальных способностях Рахманинова, граничивших с чудом. Раз слышанное им музыкальное произведение, самое сложное, запечатлевалось в его памяти навсегда.

Чужую музыку Сергей Васильевич всегда играл охотно. Гораздо труднее было упросить его сыграть что-нибудь своё — для этого требовалось особенно хорошее его настроение.

Сергей Васильевич всегда играл нам свои новые произведения. Он был предельно строг к себе как к музыканту. Поэтому, если уж отдавал вещь в печать, — значит, она его удовлетворяла. Но проходило некоторое время, и у него менялось отношение к своему сочинению, он начинал его критиковать, находить в нём разные недочёты.

Чрезвычайно показательно в этом отношении признание самого Сергея Васильевича в письме к Никите Семёновичу Морозову от 6 июля 1905 года, где говорится:

«...Во время работы думаешь, что хорошо сделано, иногда даже кажется, что очень хорошо, а как только пройдёт несколько времени, то думаешь, всё почти никуда не годится и что лучше всё переделать, хотя как сделать лучше, я не знаю...»

Когда Сергей Васильевич менял мнение о своём произведении, которое мы уже успевали полюбить, нас это очень обижало, но в нашем распоряжении было мало средств для его защиты. Тогда Соня и Володя, оба большие оригиналы, самые младшие из нас, совсем ещё дети, придумали следующее. Когда Сергей Васильевич был доволен своим новым сочинением и высказывался о нём положительно, они заставляли его расписаться под следующим, придуманным ими документом: такого-то года и числа Сергей Рахманинов в присутствии следующих лиц (следовало перечисление лиц) высказался о своём новом произведении (следовало название вещи), что оно написано «хорошо» или «довольно удачно». Прилагательных в превосходной степени по отношению к своим сочинениям он никогда не употреблял.

Под таким удостоверением следовала собственноручная подпись Сергея Васильевича. Когда же спустя некоторое время он начинал находить в этом сочинении разные недостатки, Соня и Володя торжественно зачитывали хранившийся у них «документ» за его подписью. В таких случаях Сергей Васильевич смеялся, гладил по головке своих «детей» и признавал себя побеждённым.

При краснянской усадьбе была аптека и небольшая больница в изолированно стоявшем маленьком домике — для служащих имения и крестьян окрестных деревень. Заведовал ею очень опытный фельдшер Семён Павлович Богатырёв. Вся наша семья и Сергей Васильевич пользовались в случае нужды его советами, и Сергей Васильевич был к нему очень расположен.

Семён Павлович был страстным рыболовом, и они часто вместе с моим братом отправлялись на ночь ловить рыбу, ставить сети, перемёты и разные другие рыболовные приспособления. Однажды собрались они поехать на два дня вёрст за двадцать от усадьбы в лес «Горелые Ольхи» на берегу Хопра. Сергей Васильевич выразил желание поехать вместе с ними. Принимая во внимание его участие, «экспедиция» была снаряжена очень основательно: всё нужное для рыбной ловли и ночлега под открытым небом, а также продовольствие было послано заранее на подводе, а они сами тронулись в путь часов в пять вечера, чтобы успеть ещё половить рыбу на вечерней зоре и поставить перемёты. Вместе с ними в экипаже отправился, конечно, и Левко.

На следующий день мы с Наташей решили навестить наших рыболовов, а кстати отвезти им в герметически закрытой кастрюле раковый суп, который очень любил Сергей Васильевич.

По приезде в «Горелые Ольхи» глазам нашим представилась следующая картина: лошадей и экипажа не было, их отослали на ближайший хутор; брат и Семён Павлович, очевидно занятые рыболовными делами, тоже отсутствовали; на берегу реки одиноко стояла телега с их имуществом, а около неё с довольно унылым видом расхаживал Сергей Васильевич.

Приезд наш был встречен с большой радостью. Супу, привезённому нами, было, конечно, отдано предпочтение перед ухой из мелких рыбёшек, которая варилась у них на берегу в котелке и не была ещё готова, и Сергей Васильевич, оставив своих товарищей наслаждаться природой и рыбной ловлей, с большим удовольствием возвратился домой вместе с нами. Больше он в ночные экспедиции не пускался.

В середине лета 1899 года Сергей Васильевич из Красненького ездил на несколько дней в имение Т. С. Любатович, где в то время жили Шаляпины.

По возвращении Сергей Васильевич рассказал, что Федя научил его делать замечательно вкусную яичницу, которую всегда сам приготовлял к ужину. Ввиду того, что приготовление этого кушанья требовало, по мнению Сергея Васильевича, большого искусства, он решил в первый раз сам его продемонстрировать. Сейчас же была принесена спиртовка, кастрюля с большим куском сливочного масла, десяток разбитых яиц, и Сергей Васильевич приступил к делу с таким серьёзным и сосредоточенным видом, будто он готовил не яичницу, а по меньшей мере жизненный эликсир. Весь секрет состоял в том, что, когда яйца опускались в кипящее масло, не надо было сразу их мешать, а постепенно отскабливать слои яиц со дна кастрюли, по мере их готовности. Вид у кушанья получался очень аппетитный.

К большому удовольствию Сергея Васильевича, все похвалили его кулинарное искусство, но терпения у него хватило, конечно, только на один раз. Передав мне «секрет» изготовления, в дальнейшем он кушал уже в готовом виде яичницу, за которой было закреплено название «яичница по-рахманиновски».

К 1899 году, ко времени пребывания Рахманинова в Красненьком, относится сочинение романса-шутки «Икалось ли тебе, Наташа?», к сожалению вошедшего в сборник не опубликованных автором вокальных произведений и к тому же совершенно неверно истолкованного редактором сборника П. А. Ламмом. Но раз уж романс опубликован, мне хочется, по крайней мере, подробно рассказать, когда, как и для чего он был написан.

Текстом к этому романсу-шутке послужило стихотворение князя П. А. Вяземского «Эперне», посвящённое поэту-партизану Денису Васильевичу Давыдову, другу Пушкина и Вяземского.

Вяземский во время пребывания во французском городе Эперне, славившемся своим шампанским и винными подвалами, вспоминая за бутылкой шампанского своего друга, посвящает ему стихотворение, часть которого, вошедшую в романс-шутку Рахманинова, я привожу:

Икалось ли тебе, Давыдов,
Когда шампанское я пил,
Различных вкусов, свойств и видов,
Различных возрастов и сил,
Когда в подвалах у Моэта
Я жадно поминал тебя,
Любя наездника-поэта,
Да и шампанское любя?
Здесь бьёт кастальский ключ, питая
Небаснословною струёй;
Поэзия — здесь вещь ручная:
Пять франков дай, — и пей, и пой.

Привожу дальше объяснение редактора Ламма: «Это стихотворение было написано Вяземским за границей в 1839 году; начальные строфы его Рахманинов приспособил для своего „Музыкального письма Наташе“ (Сатиной), вероятно, в ответ на её упрёки, что композитор вёл в этот период рассеянный образ жизни».

Это объяснение совершенно неправильно. Поэтому я хочу рассказать, как всё в действительности произошло, тем более что я была свидетельницей возникновения этого романса.

Во-первых, должна сказать, что в то время, о котором идёт речь, композитор вёл далеко не рассеянный образ жизни. Известно, что он очень тяжело и долго переживал неудачное исполнение своей Первой симфонии и только с 1899 года начал понемногу оправляться от этого удара.

Содействовали перемене в его настроении следующие события: лечение психотерапией у доктора Н. В. Даля, которое принесло ему большую пользу, дирижёрская работа в Русской частной опере, приглашение Филармонического общества в Лондоне выступить в одном из концертов в середине апреля 1899 года в качестве композитора, пианиста и дирижёра и, наконец, поездка в мае того же 1899 года в Петербург на пушкинские торжества, во время которых с большим успехом была исполнена опера «Алеко» с Шаляпиным в роли Алеко. Всё это вместе взятое его как-то оживило, морально оздоровило. По приезде из Петербурга в Красненькое он начал усиленно заниматься творческой работой.

В июне к нам приехала погостить Наташа Сатина.

Мы с ней были постоянно заняты подысканием для Сергея Васильевича текстов. У меня уже вошло в привычку каждое прочитываемое стихотворение оценивать с точки зрения его пригодности для романса. У нас образовался «запасный фонд», которым Сергей Васильевич пользовался, когда ему было нужно.

Все классики, все известные поэты были нами читаны и перечитаны. Поэтому мы начали обращаться к толстым журналам, в которых иногда встречались хорошие стихотворения малоизвестных, а иногда и совсем неизвестных авторов.

В Красненьком была огромная библиотека. Много в ней было иностранных книг, наверно, немало библиографических редкостей, но в то время это нас мало интересовало. Открыв как-то один из шкафов, мы с Наташей обнаружили большое количество старых журналов: «Вестника Европы», «Северного вестника» и других, связанных по годам. Мы были очень обрадованы этой находкой, просматривали журналы год за годом, но обнаружили, правда, мало подходящего.

Как-то Сергей Васильевич, зайдя в библиотеку, застал нас за этим занятием. Он подсел к столу, начал пересматривать книги и углубился в чтение.

Вдруг раздался его торжествующий возглас: он нашёл замечательное стихотворение и звал всех послушать его. Это и было стихотворение князя Вяземского «Эперне». Он нам прочитал его, сразу заменив обращение «Икалось ли тебе, Давыдов?» — словами «Икалось ли тебе, Наташа?», слова «Когда в подвалах у Моэта» — словами «Когда в воронежских подвалах», потому что Красненькое находилось в Воронежской губернии, слова «Любя наездника-поэта» — словами «Любя Наташу-поэтессу». Читал он с большим пафосом и преувеличенной выразительностью, восторгался словами «Поэзия здесь вещь ручная» и объявил, что непременно напишет на эти слова романс.

Мы сразу не поверили, но он нас уверял самым серьёзным образом. Мы сердились и смеялись, но досада всё-таки брала верх. Как же: Сергей Васильевич только начал возвращаться к творчеству, только начал писать и вдруг станет тратить время на такую ерунду!

Все были возмущены, в особенности Наташа:

— Всегда ты, Серёжа, всякие глупости выдумываешь.

Несмотря на наши протесты, Сергей Васильевич взял книжку и с довольно загадочной и самодовольной улыбкой ушёл к себе. Никто, конечно, не придал значения его словам и не принял их всерьёз. Каково же было наше удивление и вместе с тем досада, когда он на следующее утро сообщил, что романс уже написан и он нам сыграет его после обеда.

Как всегда, когда он показывал нам свои новые романсы, он их пел. На этот раз он и пел, и аккомпанировал себе с особенно подчёркнутой выразительностью; он просто сиял от удовольствия, к словам «и пей, и пой» он в примечании написал, что их надо петь «как бы икая», и с самым серьёзным видом старался это проделать.

Мы, конечно, уже забыли о своём возмущении, смеялись, и он сам был очень доволен своей шуткой.

После того как я так подробно рассказала, когда, как и для чего был написан этот романс, делается понятным и его посвящение: «Нет! Не умерла моя муза, милая Наташа! Посвящаю тебе мой новый романс!» *. [На автографе романса «Икалось ли тебе», хранящемся в Государственном центральном музее музыкальной культуры имени М. И. Глинки, имеется дата: «1899 год. 17 мая». Она написана, в отличие от всего другого текста, карандашом и в левом верхнем углу. По-видимому, эта дата была поставлена Рахманиновым спустя некоторое время после создания романса и в написании её допущена ошибка. Я утверждаю, что этот романс не мог быть написан в мае 1899 года вот по каким соображениям: романс «Икалось ли тебе», как я уже сказала, был сочинён во время пребывания Наташи Сатиной в Красненьком; в мае 1899 года Наташа находилась ещё в Москве из-за экзаменов в консерватории. Об этом свидетельствуют её письма ко мне, относящиеся к этому периоду.]

В заключение хочу сказать, что лично я очень жалею, что эта шутка, предназначенная для того, чтобы позлить и одновременно посмешить своих самых близких друзей, попала в печать. Зная хорошо Сергея Васильевича, я уверена, что он был бы этим недоволен.

В 1899 году Сергей Васильевич прожил в Красненьком довольно долго, до последних чисел сентября.

В письме от 3 октября 1899 года Соня мне пишет:

«...Во вторник, совершенно неожиданно, приехал Серёжа с Левкой. Серёжа, по-моему, очень поправился, и вид у него очень хороший. Он нам всё время рассказывает о том, как вы его там баловали и хорошо смотрели за ним. Левушка просто прелесть какой пёсик. Стоит только сказать ему „Леди“ или „Гуня“, как он вскакивает и смотрит таким печальным и встревоженным взглядом кругом, что мне становится его очень жалко. Послезавтра в Москву приезжает Саша Зилоти, который 21 октября даёт концерт... Серёжа просит вам всем кланяться и передать, что он очень скучает по воле и покое Красненького».

После того как летом 1899 года мы с увлечением пели хором в Красненьком, нам захотелось по приезде в Москву организовать свой собственный небольшой хор из таких же любителей музыки, как мы сами. Среди моих товарок по гимназии, с которыми у меня сохранилась связь, и среди товарищей брата по университету совершенно не было музыкальных людей. Больше всего участников хора привлекли к нам Соня и Володя. Соня в гимназии Арсеньевой училась вместе с Катей Бакуниной, а Володя — в Поливановской с Мишей Бакуниным; они не только часто виделись зимой, но даже летом Бакунины гостили в Ивановке, а Сатины в их имении Первухино в Тверской губернии. Наташа привлекла двух-трёх учениц консерватории, а солисткой хора должна была быть Оля Трубникова, обладавшая хорошим голосом и учившаяся у известной в то время преподавательницы Климентовой-Муромцевой. Всё как будто бы налаживалось.

Сергей Васильевич, который всегда очень сочувственно относился к таким нашим начинаниям, обещал руководить нашим хором, если партии будут твёрдо разучены, и рекомендовал нам для начала взять хор Чайковского «Улетал соловушко далёко, во чужую дальнюю сторонку». Мы с Наташей, конечно, взяли на себя разучивание партий, начали переписывать хор по голосам. Между прочим, на одной из организованных репетиций доктор Грауэрман, никогда не учившийся петь, но очень музыкальный и обладавший приятным басом, спел под аккомпанемент Сергея Васильевича рассказ старого цыгана из оперы «Алеко». Это, конечно, очень всех воодушевило. Однако наш хор закончил своё существование, не успев ещё по-настоящему окрепнуть.

Вопрос об участии в хоре опять возникает в 1901 году. Наташа мне пишет из Ивановки 11 августа 1901 года:

«...При Филармоническом обществе организуется хор, который будет принимать участие в концертах, и участвующие за это получат даровые билеты на все собрания. Я уже обещала Саше поступить в этот хор и надеюсь, что ты тоже туда поступишь. Надеюсь уговорить Олю Эппле и Трубникову принять участие в хоре, и у нас, таким образом, будет своя компания. Напиши мне, согласна ли ты?»

Я, конечно, с радостью согласилась участвовать в хоре, но, к сожалению, организация его осталась неосуществлённой.

Первую половину лета 1900 года все против обыкновения проводили не в родных местах и съехались в Красненьком только во второй половине июля.

В первых числах апреля Сергей Васильевич воспользовался приглашением княжны А. А. Ливен погостить у неё на даче в Крыму. Княжна Александра Андреевна была уже немолодой особой; очевидно, личная жизнь ей не удалась, и она всецело отдалась общественным делам; была она очень культурным и отзывчивым человеком и возглавляла Дамский благотворительный тюремный комитет и так же горячо относилась к этому делу, как Варвара Аркадьевна, поэтому на почве общей работы и общих интересов у них установились дружеские отношения. К Сергею Васильевичу княжна Ливен относилась с большой симпатией и была его горячей поклонницей.

26 мая 1900 года по дороге из Москвы в Ивановку в вагоне между станциями Козлов и Тамбов Наташа мне пишет следующее письмо, которое адресует в Париж, где я в то время находилась:

«...Купила себе в подарок концерт Серёжи и всё время им восторгаюсь: очень красиво! Кстати, Елена, ради курьёза спроси в каком-нибудь магазине, продаются ли там его сочинения? Адрес его: Ялта, дача светлейшего князя Ливен, С. В. Р. Пошли ему открытку непременно, хотя в первых числах июня он, вероятно, уедет. Шаляпины уехали пока в Милан, дачи ещё не нашли. Горничная у них перед отъездом заболела, так что Феде пришлось неожиданно заменить няньку, чем он был очень недоволен...»

21 мая Соня мне пишет из Москвы:

«...Совсем убита: недавно пришла бумага... в которой сказано, что коллективные курсы на будущий год существовать не будут. Я каждый день провозглашаю ему (организатору Высших женских курсов в Москве В. И. Герье. — Е. Ж.) анафему...

Представь себе, что Серёжа занимался очень много и аккуратно. Это мы знаем не только от него, но даже Ливен написала нам об этом. Вот так чудо! Лишь бы Федя не испортил его в Италии...»

Но уже 18 июня 1900 года Наташа мне сообщает:

«...Представь себе, что Серёже пришлось-таки приехать в Москву в первых числах июня из-за паспорта. Оттуда он проехал в Вену, потом Венецию, Милан и, наконец, в Varazze на дачу к Шаляпиным. Точного адреса мы его ещё не знаем, мы пишем так: Italie. Riviera. Varazze poste restante M-r R.; последние известия были из Венеции. По просьбе Серёжи, обращаюсь к тебе, Елена, с одним вопросом, — только сперва требую, чтобы ты дала мне честное слово, что ты ответишь правду. Серёжа просил узнать вот что: если случится, что ему в Италии нельзя будет больше остаться, — может ли он в августе рассчитывать на то, что ему можно поехать в Красненькое. Со времени приглашения Юлия Ивановича многое могло измениться».

К сожалению, путешествие Сергея Васильевича вышло неудачным и ни в какой мере не оправдало его надежд.

Получив от меня ответное письмо, Наташа сообщает мне 16 июля:

«...Очень благодарю тебя за Серёжу, за Ваше любезное приглашение в Красненькое. Думаю, что Серёжа не получил твоё письмо, так как его адрес изменился. Посылаю его тебе на всякий случай. Italie, Provincia di Genova, Varazze, Maison Lunelli. M-r Rachmaninow.

Я уже писала ему о твоём ответе, но не знаю, удастся ли ему приехать к вам. Очень вероятно, что его планы ещё совсем изменятся; во всяком случае, он сам, наверно, вам скоро напишет».

11 июня 1900 года Сергей Васильевич приехал в Варацце и уже 14-го пишет своему другу Морозову о том, как он раскаивается, что не поехал с ним.

В Maison Lunelli, пансионе, в котором он остановился, полная неурядица: «...бегают, перестанавливают, убирают и пылят, — а жара сама по себе ещё. Беда просто! Не привык я к такому беспорядку...» — пишет Сергей Васильевич. И дальше, в письме от 22 июня: «...такой домашний режим, какой здесь существует, не для меня и не по моим привычкам. Несомненно, я сделал ошибку! Хотя комната у меня отдельная, но около неё бывает иногда такой крик и шум, что это только в таком доме, как наш, можно встретить...»

И 18 июля 1900 года:

«...Завтра я уезжаю отсюда в Россию и никуда более. Жизнь здесь мне надоела до тошноты, да и работать, хотя бы от жары одной, невозможно...»

Из всего сказанного ясно, что путешествие за границу не принесло Сергею Васильевичу ничего, кроме утомления и разочарования вследствие полной невозможности спокойно работать.

В первых числах мая я вместе с моими родителями тоже поехала за границу. Отец мой должен был пройти курс лечения на курорте Вильдунген. Пожив с ними недели две, я уехала в Париж на выставку.

Между прочим, перед отъездом за границу Сергей Васильевич посоветовал мне купить в Берлине переписку Вагнера с Листом и перевести её на русский язык.

Эта мысль, вероятнее всего, была подана Александром Ильичом Зилоти, который обожал своего учителя Листа и стремился шире познакомить русских читателей с его личностью, жизнью и деятельностью.

Я, конечно, с энтузиазмом откликнулась на этот совет, и первое, что я сделала в Берлине, — прибрела эту переписку, изданную в двух томах.

Начала переводить, конечно, уже по возвращении в Красненькое. Принялась я за дело очень горячо, каждый день выполняла известную норму. Владела я языком совершенно свободно, так что в словаре нуждалась в редких случаях, но передо мной возникла большая трудность: каким образом высокопарные и витиеватые фразы Вагнера сделать удобочитаемыми на русском языке. Этим искусством переводчика я не владела, а потому переведённый мной первый том переписки нуждался в большой литературной обработке. Так эта работа и осталась у меня незаконченной; упомянула я о ней только для того, чтобы показать, как мы старались наполнить свою жизнь серьёзной работой и не жалели для этого ни времени, ни сил.

Уставший от пребывания в Италии, Сергей Васильевич только и мечтал, как бы поскорее закончить своё путешествие. Его привлекала спокойная и привольная жизнь в Красненьком, и он написал моему отцу, что остаток лета хотел бы провести у нас. Отец мой, который уже окончил лечение и собирался без задержек ехать прямо домой, телеграфировал Сергею Васильевичу, что ждём его и будем очень рады его приезду.

Мать моя заехала за мной в Париж, и мы через Милан, Венецию и Вену тоже вернулись в Красненькое за несколько дней до приезда Сергея Васильевича.

Из Вены я написала ему в Варацце письмо, ответ на которое, посланный Рахманиновым 10 июля 1900 года, я получила уже в Красненьком:

«Уважаемая Елена Юльевна! Вчера я получил Ваше письмо из Вены и спешу поблагодарить Вас и Ваших родителей от всей души за выраженное в нём приглашение. Итак, если это возможно, я буду в Красненьком 25-го или 26-го июля. Определю свой день точно телеграммой из Москвы, где должен буду провести два дня. Не рано ли это будет? Я всё боюсь, что я кому-нибудь помешаю; а между тем я, так же, как и Вы, судя по Вашему письму, очень стремлюсь уехать отсюда поскорей. Чтобы быть окончательно надоедливым, я позволю себе обратиться с просьбой к Юлию Ивановичу, которую попрошу Вас передать ему. Дело вот в чём. Не может ли Юлий Иванович написать в Воронеж о том, чтобы мне выслали, пока до моего приезда, рояль. Я согласен взять всякий, который окажется в магазине свободным. Единственно, чего бы я хотел, чтобы был у рояля модератор, а если его не будет, то и без него хорошо. Наконец, может, прошлогодний инструмент ещё в магазине. Рад буду и ему. Я буду очень благодарен Юлию Ивановичу, если он будет так добр мне это устроить. Прошу ещё у него извинения за беспокойство. До свиданья. Примите мои лучшие пожелания.

Преданный Вам С. Рахманинов.

P. S. Прошу Вас, Елена Юльевна, сказать на почте, чтобы все письма на моё имя приносили бы Вам. Сегодня в двух письмах я уже дал Ваш адрес».

Так, ко всеобщему удовольствию, окончилось наше путешествие, и мы зажили опять нашей тихой деревенской жизнью.

Брат мой в это время отбыл практику и тоже приехал в Красненькое.

Возвращение из-за границы сразу подняло настроение Сергея Васильевича, успокоило нервы, и он с большой энергией начал заниматься.

Несмотря на то, что занятия его уже вошли как будто в колею, ему захотелось поехать на несколько дней в Ивановку. Но Наташа не одобряла этого желания.

16 августа 1900 года она мне пишет:

«...Благодарю тебя за сведения о Серёже; мне было очень приятно их читать. Я очень рада, что он так усердно занимается, и нахожу, что ему лучше не прерывать теперь свои занятия.

Написала ему в прошлом письме, чтобы он лучше не приезжал бы к нам, так как всё равно теперь скоро увидимся в Москве. Нужно ему пользоваться летом и свободным временем, чтобы побольше заниматься. Пожалуйста, Елена, напиши мне, как, по-твоему, идут его дела теперь и не пропало ли его усердие? Буду тебе за это очень благодарна.

Дни летят так быстро, и мне ужасно жаль, что лето так скоро кончилось».

После 20 августа 1900 года Сергей Васильевич всё-таки поехал на несколько дней в Ивановку.

Кучер Трофим, отвозивший Сергея Васильевича на станцию Раевская, находившуюся в двух верстах от усадьбы, привёз мне следующую записку, написанную карандашом:

«Рассчитал сейчас, что по приезде обратно не застану уже Марии Александровны и Юры. Потрудитесь им передать, Елена Юльевна, мой сердечный привет и ещё раз мою благодарность за их дружескую услугу. Хотел к ним сейчас заехать, да боялся опоздать.

С. Рахманинов.

Я также взял чужой зонтик вместо своего. Долго сейчас колебался, оставить его у себя или возвратить. Решил оставить и, в свою очередь, предоставить свой зонтик тому, у кого стащил этот.

Поезд, конечно, опоздал».

Не помню, о какой дружеской услуге говорит Сергей Васильевич.

Возвратился он в Красненькое 27 августа 1900 года и привёз мне от Наташи следующее письмо:

«Дорогая моя, милая Лёлька! Сейчас Серёжа уезжает. Пользуюсь случаем, чтобы написать тебе несколько слов... Очень рады были видеть Серёжу и пожить с ним опять; страшно жалко, что не могу с ним приехать к вам; я, право, ужасно соскучилась без тебя...

Серёжа расскажет тебе все наши новости. Пожалуйста, Лёлька, заставь его непременно написать письмо в институт, а то он забудет.

...Так как Серёже теперь очень некогда, то Соня и я, мы тебя очень просим писать нам про него все подробности...

...Напиши мне, какое впечатление произвело на тебя Серёжино искусство делать петухов?»

Не знаю, кто в Ивановке выучил Сергея Васильевича делать петухов из бумаги, но когда он занимался такими пустяками, то делал это с необыкновенно серьёзным и сосредоточенным видом.

После отъезда Сергея Васильевича из Ивановки Сатины вскоре уехали в Москву, мы же в том году прожили в деревне до половины октября, поэтому нам удалось принять участие, конечно, как зрителям, в охотах, которые каждую осень происходили в Красненьком.

В то время лисы и волки были большим бедствием для населения, они истребляли много скота. Не знаю, существовало ли тогда Общество правильной охоты в наших степных губерниях, но осенью собирались все охотники, у которых были гончие или борзые собаки, и общими силами делали облавы на волков. Красненькое служило сборным пунктом, так как легко могло предоставить приют людям, лошадям и собакам, принимавшим участие в охоте.

Происходила охота обыкновенно в начале октября, когда хлеба были уже убраны с полей. В краснянских степях было много оврагов, покрытых лесом; там ютились звери. Гончие собаки вместе с загонщиками выгоняли их из оврага, а на поле их встречали борзые и охотники с ружьями и происходила травля.

Мы с Сергеем Васильевичем верхом на лошадях наблюдали это зрелище, которое, как всякий спорт, действовало очень волнующе. Кажется, мой брат снабдил Сергея Васильевича ружьём, но это было больше для декорации. Все были в приподнятом настроении.

На привалах и вечером у нас охотники наперебой рассказывали о своих подвигах, вероятно немало их приукрашивая, а Сергей Васильевич слушал всех с горячим интересом.

В Красненьком охота продолжалась дня три-четыре, после чего переходила в другие места, к другим соседям.

Вскоре мы все уехали в Москву.

В конце октября Соня заболела инфлуэнцей. 7 ноября я получила от Сергея Васильевича записку следующего содержания:

«Уважаемая Елена Юльевна! Сегодня заболела Наташа. Гр[игорий] Льв[ович] находит, что у неё так же, как и у Сони, обыкновенная инфлуэнца. (У Сонечки сегодня температура немного ниже, и чувствует она себя лучше).

Пишу Вам с целью узнать, приходить ли мне на урок к Вам? Не боитесь ли Вы заразы?

Ответьте мне, и, конечно, вполне чистосердечно.

Преданный Вам С. Рахманинов.

P. S. Наташа мне сказала вчера, что приехал Юлий Иванович. В таком случае передайте ему, пожалуйста, мой привет».

В 1901 году Сергей Васильевич приехал в Красненькое в начале мая.

Вскоре после приезда у него был приступ малярии, которую Наташа в своих письмах называет «перемежающейся лихорадкой».

Это сразу несколько понизило настроение и отразилось на энергии, с которой он начал работать, но болезнь удалось скоро ликвидировать, и занятия вошли в обычную колею. Это был единственный приступ малярии за всё время пребывания Сергея Васильевича в Красненьком.

В Ивановке в то время было особенно многолюдно и шумно. Кроме периодически приезжавших и уезжавших знакомых, в этом году всё лето жил в Ивановке Александр Ильич Зилоти с женой Верой Павловной, четырьмя детьми, одним приятелем, двумя гувернантками и двумя прислугами.

Александр Ильич был во всех отношениях человеком большой привлекательности и обаяния. Он принимал всегда горячее участие в делах Сони, начиная с её занятий стенографией, и, пожалуй, серьёзнее всех относился к её увлечению науками, к поступлению на коллективные, а затем на Высшие женские курсы и, наконец, к организации для школ музея наглядных пособий по естествознанию. В этом деле Соне помогали все, кто чем мог. Одни засушивали цветы и растения, другие собирали коллекции бабочек и насекомых. Я привезла из Ессентуков сто ящериц в спирту. Конечно, весь сырой материал, доставляемый в таком изобилии музею, намного превышал его потребности и загружал квартиру, в которой он помещался, но таково было общее увлечение.

Александр Ильич, ездивший из Ивановки на несколько дней в Знаменку, привёз оттуда двенадцать бутылок прудовой воды с водорослями и инфузориями для микроскопических препаратов. Соня по этому поводу в письме называет его «чудаком», да и действительно у него было немало чудачеств.

У Александра Ильича была одна общая с Сергеем Васильевичем, можно сказать «фамильная», черта: оба они очень любили поддразнивать, но выражалась эта черта у них совершенно по-разному. Поддразнивания Сергея Васильевича никогда серьёзно не задевали, всегда были проникнуты дружеской шуткой. Например, он придумывал мне совершенно не существующие у меня недостатки и принимал их за действительность. Наташу он тоже не оставлял в покое. Между прочим, она очень плохо переносила жару, об этом она часто упоминает в письмах из Ивановки и Москвы. Но больше всего она страдала от жары в Красненьком, где в яркий солнечный день температура доходила до 50° выше нуля. Она буквально изнывала днём и оживлялась лишь с наступлением вечерней прохлады. Это дало повод Сергею Васильевичу, поддразнивая, прозвать её «афинским табаком», который увядает днём, а вечером распускается.

В виде иллюстрации я сняла Наташу при вечернем освещении, сидящую в цветнике среди распустившегося афинского табака с цветком-эмблемой в волосах.

Александр Ильич любил привести человека в мучительное замешательство, сконфузить, заставить покраснеть в большом обществе. Если ему казалось, что кто-то из молодёжи к кому-то неравнодушен, он играл со своей жертвой, и это приводило его в восторг.

В конце июля 1901 года Соня мне пишет из Ивановки:

«...Саша по очереди дразнил Рота, француженку, маму и меня, иногда Девулю. Вообще за обедом приятнее сидеть не напротив него, а на одной с ним стороне, так как часто приходится краснеть и конфузиться...»

По мнению Наташи, которое, мне кажется, было совершенно правильным, Зилоти приехал в 1901 году в Ивановку на всё лето для того, чтобы быть поближе к Сергею Васильевичу и хотя бы часть лета провести вместе с ним. Зилоти был очень увлечён его новыми сочинениями — Вторым концертом для фортепиано с оркестром op. 18 и Второй сюитой для двух фортепиано op. 17, — которые должны были исполняться в Москве осенью текущего года.

Второй фортепианный концерт входил в программу симфонического концерта 27 октября 1901 года в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета в исполнении автора под управлением Зилоти, а Сюиту Рахманинов и Зилоти должны были играть 24 ноября 1901 года в третьем симфоническом собрании Московского филармонического общества.

Приезд Сергея Васильевича в Ивановку в первых числах августа дал им возможность сыграться и приготовиться к этим выступлениям.

9 июня 1901 года Наташа из Ивановки мне пишет:

«...Приехав сюда и попав сразу в такую шумную компанию, я всё ещё не могу прийти в себя и начать мало-мальски нормальную жизнь... Публика всё меняется, совсем как на постоялом дворе, и всё это в такую нестерпимую жару, как теперь; положительно есть от чего последние мозги потерять. Зилоти удивительно все милые; дети — это сама симпатия, они все такие ласковые и славные. Один только у них скверный недостаток — они до того много говорят всё время, что у меня прямо-таки уши болят иногда.

Я даю уроки музыки (по получасу) трём старшим детям каждый день. Сама же я совершенно не играю, и ты только одна, Елена, можешь понять, до чего это мне больно и обидно. Рояль наш стал так ужасен и фальшив, что я при всей своей неизбалованности всякий раз содрогаюсь, как только ударю какую-нибудь ноту. Дело в том, что клавиатура стала до того неровна, что ни одного пассажа сыграть нельзя, и, по-моему, буду ли я играть на нём или нет, — всё равно разницы никакой от этого не будет. Теперь написала настройщику и жду его приезда, хотя вряд ли он сможет исправить что-нибудь; рояль наш отслужил свой век, и больше от него ничего и требовать нельзя.

Саша Зилоти тут одно время учил Серёжину Сюиту; я ему говорила, что это ты её переписала, — он остался очень доволен. Саша ужасно много балагурит и часто нас очень смешит, в особенности он пристаёт к Соне.

Очень меня беспокоит, Елена, Серёжина перемежающаяся лихорадка, это для него очень, очень нехорошо во всех отношениях. Пожалуйста, не позволяй ему быть около воды, так как я уверена, что вся зараза исходит оттуда. Я, конечно, знаю, как мило вы все к нему относитесь, и уверена, что ты следишь за тем, чтобы он принимал лекарства, но тем не менее меня эта болезнь очень беспокоит. Говорят, нет ничего труднее, как избавиться от перемежающейся лихорадки.

Если ему не лучше, то посоветуй ему поехать с Максом в степь *. [Мой брат в 1901 году отбывал сельскохозяйственную практику на одном из хуторов Красненького, куда приглашал и Рахманинова.] Говорят, перемена места лучше всего помогает в данном случае. У Серёжи уже раз была эта болезнь, так что ему теперь нужно очень и очень беречься. Ещё хорошо было бы принимать мышьяк; наш Саша всю жизнь его глотал».

Наташа, Соня и Володя приехали в Красненькое в конце июня. Наташа сообщает об этом в письме от 22 июня 1901 года: «...Скажи Серёже, что мы уже не будем ему больше писать до нашего приезда».

Как всегда во время их пребывания, мы жили очень весело и приятно. Даже Сергей Васильевич нарушал строгий режим и сокращал иногда часы своих занятий, а по вечерам много нам играл свой Второй концерт и Сюиту.

Две недели пролетели с невероятной быстротой, и настал час расставания.

Не помню, по какой причине выход из печати Второй сюиты и партитуры Второго концерта задержался, и это создавало довольно напряжённую атмосферу. Сергей Васильевич беспокоился в Красненьком, и ещё больше волновался Александр Ильич в Ивановке.

Письма Наташи очень ярко рисуют нервное напряжение, которое в то время царило в Ивановке. 11 июля 1901 года по возвращении из Красненького она мне пишет:

«...Концерт Серёжи всё ещё до сих пор не получили. Саша дошёл до страшного напряжения и совсем почти не играет. Теперь завтра ждём телеграмму от Гутхейля, который должен сообщить, когда будет готов Концерт».

Но уже 19 июля 1901 года она пишет:

«...Саша получил от Гутхейля телеграмму о том, что Концерт придёт сюда в двадцатых числах июля, то есть приблизительно 22-го. Саша всё это время совсем не играет (и я потому, конечно, тоже), а посему буду очень рада, когда этот Концерт наконец придёт к нему... Несколько дней тому назад к нам заезжал по дороге в Москву Лёля Максимов. Он пробыл всего один день и заезжал сюда, чтобы сыграть Саше Концерт Es-dur Листа, который он эту зиму будет играть в Петербурге в симфоническом».

В следующем письме от 26 июля 1901 года Наташа пишет:

«...Саша всё до сих пор ещё не получил Концерта, я сама потеряла последнее терпение и совсем истомилась, глядя на него. Первую рояль от Сюиты получили, теперь с нетерпением ждём Серёжу, чтобы послушать, как они будут вдвоём играть... Серёжина Сюита ужасно нравится Саше; я с нетерпением жду того момента, когда они будут учить её. Вот приезжай к нам, и они тебе сыграют всё. Серьёзно, Елена, я тебе даже думать не позволяю о том, чтобы не приехать сюда в этом году».

30 или 31 июля 1901 года Сергей Васильевич уехал из Красненького в Ивановку.

2 августа 1901 года Наташа мне пишет:

«...Серёжа доехал благополучно; мы трое, то есть Соня, Володя и я, не ложились спать и ходили его встречать. Левко сперва совсем ошалел от неожиданности, а потом с ума сошёл от радости и прыгал на Серёжу в продолжение десяти минут; теперь, конечно, он совсем не отходит от своего хозяина...

Пишу тебе под звуки Серёжиной Сюиты. Вчера нам привезли из Тамбова два пианино, и сейчас Серёжа и Саша в первый раз сыгрываются внизу. Ты не можешь себе представить, Елена, до чего Сюита красива на двух роялях. Я положительно не могу решить, какая часть самая красивая, до того они все мне нравятся. Вступление, вальс, тарантелла и романс — всё это звучит удивительно.

Я думаю, что Саша и Серёжа будут очень хорошо играть... Жаль мне, Еленочка, что тебя сейчас нет здесь с нами.

Относительно отъезда из Красненького могу тебе сказать следующее. Серёжа должен остаться здесь ради Саши, который очень хотел его видеть. Как ни говори, а у них ведь большинство музыкальных дел будет вместе, а потому им необходимо пожить друг с другом. Серёжа давно не жил в Ивановке, и мы очень хотели, чтобы он сюда приехал».

11 августа 1901 года Наташа пишет:

«...Филармонические концерты начнутся 27 октября, причём программа первого концерта следующая: 5-я симфония Чайковского (первое отделение), Увертюра к „Свадьбе Фигаро“ Моцарта, Концерт Рахманинова и Увертюра к „Тангейзеру“. Серёжину Сюиту отложили до третьего концерта, чему я очень рада; я всегда находила, что две новые вещи нельзя исполнять в одном концерте...

...На шестой неделе поста Саша устраивает два концерта под управлением Никиша. Это уже почти решено. Ждут ответа от Никиша. Я ужасно рада, что Серёжин рояль придёт завтра, а то я совсем не могу играть, и ты можешь себе представить, как я скучаю от этого. Саша и Серёжа почти совсем выучили всю Сюиту, и она у них очень хорошо идёт».

Приблизительно в то же время я получила от Сергея Васильевича следующее письмо.

«Милая Елена Юльевна, здравствуйте! Как Ваше здоровье и как Вы поживаете? Надеюсь, что хорошо. Посылаю Вам карточку (это именно я посылаю), на которой Вы увидите моего племянника Левко верхом на Лёнюшке *. [К сожалению, эта фотография у меня не сохранилась.] Согласитесь, что тот и другой великолепны. Покажите эту карточку непременно всем Вашим и Ан[анию] Гр[игорьевичу].

Затем обязательно сообщите нам про здоровье Юлия Ивановича и, наконец, последняя просьба: прошу Вас выслать мне мой рояль. О моём отъезде никто и не слушает. Всем Вашим кланяюсь. Будьте здоровы. Ещё раз благодарю Вас за Ваше гостеприимство и хорошие отношения.

Искренно преданный С. Р.»

На этом же письме следующая приписка Наташи:

«...Саша получил, наконец, Концерт Серёжи, и теперь он весь день его играет. Вообще, музыка гремит у нас во всех комнатах. Смешно подумать, что у нас будет всего пять инструментов... Серёжа сегодня начал заниматься; страшно бы мне хотелось, чтобы его дела хорошо бы пошли вперёд. Пиши мне скорей, а главное, приезжай сюда сама.

Наташа».

Инструмент, на котором Сергей Васильевич занимался в Красненьком, был ему немедленно отправлен на станцию Ржакса.

15 августа 1901 года Наташа пишет:

«...Серёжин рояль привезли сюда в воскресенье вечером, довольно благополучно, хотя он немного расстроен *. [От станции Ржакса до Ивановки инструмент пришлось везти двадцать вёрст на лошадях по просёлочной дороге. Поэтому не удивительно, что в дороге он немного расстроился.] Серёжа теперь начал заниматься у себя в комнате, и его дела, наверно, пойдут более успешно. Чтобы не забыть, он просил передать тебе следующее: „Поблагодари Елену Юльевну за то, что она с прежним удовольствием продолжает читать мои газеты у себя в Красненьком“. „Новости дня“ всё ещё не приходят, и Серёжа думает, что ты забыла им послать бланк... У нас Серёжины музыкальные сочинения играют весь день; куда ни пойдёшь, всюду слышишь Концерт, Сюиту, Баркаролу и т. д.»

12 сентября 1901 года Наташа пишет из Ивановки:

«...Серёжа несколько дней тому назад получил партитуру Концерта и всё время был занят корректурой... Саша З[илоти] устраивает в Петербурге концерт Никиша и будет сам играть Серёжин Концерт».

В начале июля в Красненьком Сергей Васильевич получил от Гутхейля корректуры Второй сюиты для двух фортепиано, которую с таким лихорадочным нетерпением ожидал Зилоти, чтобы начать её учить. Необходимо было срочно переписать с корректур партию одного фортепиано и переслать Александру Ильичу. Переписчика не было, сам же Сергей Васильевич был очень занят другой работой, да и тратить ему самому время и силы на переписку нот было бы слишком досадно. Тогда я предложила переписать Сюиту, на что Сергей Васильевич очень охотно согласился, а в награду обещал подарить мне Сюиту, как только она выйдет из печати.

13 сентября Соня и Володя Сатины и все дети Зилоти со своими гувернантками выехали из Ивановки в Москву, а я получила от Сергея Васильевича следующее письмо:

«Уважаемая Елена Юльевна! Сегодня уехали в Москву Соня с Володей и детьми. Я поручил Сонечке зайти в магазин Гутхейль и сказать там, чтобы Вам выслали, согласно нашему уговору, один экземпляр моей новой Сюиты.

Перед этим хочу Вас поблагодарить ещё раз за те Ваши труды и мучения, которые Вы приняли при переписке этой Сюиты. Надеюсь, что у Вас всё благополучно, а главное, что Юлий Иванович теперь поправился. Кланяйтесь ему от меня, а также всем Вашим.

Будьте здоровы.

В письме от 21 сентября 1901 года Наташа меня спрашивает:

«...Получила ли ты Серёжину Сюиту? Знаешь, Елена, я тебя очень прошу разучить первую рояль теперь, я выучу вторую, и мы в Москве её сыграем. Выучи хотя бы первую часть; она не так уж трудна, только непременно первую рояль, так как у меня только и есть вторая.

Серёжа теперь много занимается главным образом игрой, потому что скоро уже концерт».

В последних числах сентября и мы, и Сатины, и Сергей Васильевич съехались в Москве.

Три лета, прожитые с Сергеем Васильевичем в деревне в самом тесном дружеском общении, оставили в моей памяти неизгладимые впечатления. Когда я вспоминаю прошлое, предо мною очень отчётливо и ярко встаёт многое в его творческой работе, над чем я в то время и не задумывалась и что теперь становится мне ясным.

Большая часть этой работы — сочинение произведений — проходила за счёт внутреннего слуха, который, как и все остальные музыкальные способности, был у него исключительный. Если раз слышанная им музыка, самая сложная, запечатлевалась в его памяти навсегда, то тем более это должно было происходить с собственными сочинениями. «Сочинить» музыку и «написать» её было для Рахманинова не одним и тем же.

Не случайно ещё в 1894 году он пишет Слонову:

«...До 20-го же июня я написал ещё одну вещь (т. е. не написал, а сочинил. То и другое буду писать по приезде к Сатиным). Эта вещь только для оркестра и будет называться „Каприччио на цыганские темы“. Это сочинение уже совсем готово в голове».

Вот эта работа «в голове», скрытая от окружающих, мешала иногда точно устанавливать, когда Сергей Васильевич начинал работать над тем или иным сочинением и сколько времени этот процесс продолжался.

Сочиняемую музыку Сергей Васильевич сравнительно очень мало наигрывал на фортепиано, а сочинённая уже музыка хранилась где-то в тайниках его феноменальной музыкальной памяти и ждала своей записи. Сергей Васильевич говорил, что сочиняемая им музыка только тогда перестаёт звучать у него в голове, когда она запечатлена на нотной бумаге. Зато, возможно, после длительного созидательного процесса произведение выливалось сразу. Поэтому в молодости у меня создавалось впечатление, что творческий процесс идёт у него с необычайной быстротой, и, безусловно, такие случаи были. Стоит вспомнить хотя бы сочинение оперы «Алеко».

У Сергея Васильевича была привычка ставить на рукописи дату окончания сочинения. Но не все эти даты совпадают с тем, что было в действительности. Это относится, например, к хору «Пантелей-целитель» и романсу «Судьба». Мне кажется, что одним из первых произведений, над которым Сергей Васильевич работал после перерыва в творчестве, был именно хор «Пантелей-целитель». «Сочинил» он его, безусловно, летом 1899 года, а между тем на автографе имеется дата: 1901 г. Против своего обыкновения, во время сочинения этого хора он его много играл, именно играл, а не наигрывал. Очевидно, в то время он был увлечён своим новым произведением. Когда хор был сочинён, он много раз нам его пел, а потом мы его пели a cappella. Текст он нашёл сам, и совершенно случайно. Из Бобылёвки в Красненькое была перевезена наша личная библиотека, включавшая сочинения классиков. В это время внимание Сергея Васильевича особенно привлекали наши поэты. Описание природы в стихотворении А. Толстого, очевидно, совпадало с тем, что окружало Рахманинова. В заливных лугах за нашим домом, действительно, «и травы и цветов было по пояс».

В этом же 1899 году я много раз слышала доносившийся из комнаты Сергея Васильевича первый мотив Пятой симфонии Бетховена, ставший лейтмотивом романса «Судьба» Рахманинова. Кроме того, у меня сохранился том стихотворений Апухтина с совершенно выжженной солнцем страницей, на которой напечатано стихотворение «Судьба». Этим томом пользовался Сергей Васильевич в 1899 году. Но на автографе этого романса стоит дата: «18 февр. 1901».

Очень редко в наших беседах об искусстве Сергей Васильевич говорил о себе, о своём творчестве. Однажды он сказал, что никогда не пользовался для нового произведения ранее сочинённой и по какой-то причине не использованной им музыкой, за исключением ариозо Малатесты («О, снизойди, спустись с высот твоих»), в котором использована в переделанном виде ранее им сочинённая, но не напечатанная Прелюдия для фортепиано.

В 1902 году в жизни Сергея Васильевича произошла большая перемена: в апреле он женился на своей двоюродной сестре Наташе Сатиной. Для всех знакомых и даже близких родных этот брак был большой неожиданностью.

Должна сказать, что мысль о возможности их брака никогда не приходила мне в голову. Происходило это, вероятно, потому, что Сергей Васильевич по отношению к Наташе никогда не проявлял и тени так называемого «ухаживанья». Это совсем не вязалось с его характером, с его большой сдержанностью, с его нелюбовью выставлять напоказ свои чувства и переживания. Отношения между ними носили чисто дружеский, товарищеский характер. Наташу он часто поддразнивал. В ранней молодости, когда она была худа и выглядела гораздо старше своих лет, он в шутку говорил: «Худа, как палка, черна, как галка, девка Наталка, тебя мне жалко». Правда, чем старше она становилась, тем интереснее делалась её наружность.

Наташа проявляла постоянную заботу о здоровье Сергея Васильевича, о всех тех мелочах повседневной жизни, заниматься которыми он был совершенно не способен, горячо переживала все его удачи и неудачи, всегда поддерживала в нём бодрость духа.

Главным в его жизни являлось творчество, а для того чтобы оно было плодотворным, ему необходима была атмосфера дружбы, любви и заботы близких ему людей. Жить в семье, которой он лишился с детских лет, было его насущной потребностью. Не удивительно, что, когда он достиг почти тридцатилетнего возраста, ему захотелось создать свою собственную семью, свой собственный домашний очаг. Не удивительно также и то, что выбор его пал на Наташу: в ней он, конечно, нашёл верного друга, человека, вполне его понимавшего.

После свадьбы Рахманиновы уехали за границу, где провели почти всё лето, а вернувшись осенью из Ивановки, где они прожили конец лета, устроились в отдельной квартире на Воздвиженке, против бывшего особняка Морозова, в четырёхэтажном доме. Квартира их, если не ошибаюсь, была на третьем этаже и состояла из пяти комнат. Направо из передней шёл кабинет Сергея Васильевича, столовая и спальня, а налево была комната, после рождения первой дочери, Ирины, служившая детской. В смежной с ней комнате жила горничная Марина, которая после замужества Наташи перешла от Сатиных в семью Рахманиновых и заведовала их домашним хозяйством.

В мае 1903 года у Рахманиновых родилась дочь Ирина. С самых первых дней её жизни Сергей Васильевич относился к ней с большой нежностью. Каждый её крик приводил его в беспокойство. Он ходил вокруг неё с озабоченным видом, не зная, как помочь, боясь дотронуться до неё, как будто она была таким хрупким предметом, который от прикосновения его больших рук мог разлететься вдребезги.

Само собой разумеется, что с рождением ребёнка все интересы Наташи сосредоточились на нём.

19 августа 1903 года я получила от Сони письмо, где она, между прочим, пишет:

«...Снегурочка, ты не сердись на Наташу, что она тебе не пишет. Во-первых, она всегда была лентяйкой, а потом она, как все молодые матери, до того поглощена своей Ириной, что всё остальное на свете у неё временно отошло на 50-й план. Потом это пройдёт, и мы опять получим Наташу, конечно, не прежнюю, изменившуюся, но всё-таки очень хорошую. Я, конечно, понять не могу, как два существа могут поглотить всё, что есть на свете остального, но таков, очевидно, закон природы, так как со всеми повторяется та же самая история, и со мной, вероятно, было бы то же самое.

Вообще семейная жизнь, по-моему, имеет одну отрицательную сторону, она развивает в сильнейшей степени эгоизм, так как человек, сочетавшись браком, начинает исключительно думать только о своём семействе, т. е. о себе, так как удобства, счастье и благополучие семьи есть в то же время его счастье, удобства и благополучие, а следовательно, человек этот делается ещё более эгоистом, чем раньше. Вот, Снегурочка, что могу тебе сказать на этот счёт, а потому, пока не поздно, надо постараться не изменить нашему обществу. Не правда ли?»

Эти соображения Сони о влиянии брака на характер человека были для меня не новы. Ещё задолго до замужества Наташи в нашей девичьей компании выказывалось не раз мнение, что гораздо благоразумнее было бы совсем не выходить замуж, и мы дали в том друг другу слово. Первой нарушила его Наташа, а затем по очереди и все другие, за исключением самой Сонечки.

Сергей Васильевич очень любил детей вообще, своих же, конечно, в особенности. Относился он к детям с каким-то особенно серьёзным, глубоким чувством. По-видимому, любовь к ним рождала его большую симпатию и к старым русским няням.

Первая няня, с которой его столкнула судьба, когда он после разрыва со Зверевым нашёл родственный приют в семье Сатиных, была старая Феона, вырастившая всё молодое поколение Сатиных и жившая у них на правах члена семьи. Все, включая и Сергея Васильевича, очень её любили.

27 сентября 1897 года он пишет Н. Д. Скалон, что врач нашёл у Феоны грудную жабу и сказал, что если она будет продолжать есть постную пищу, то её через год не будет на свете.

«...Феоша мне дала обещание, — сообщает Рахманинов, — этого не делать. Я слежу за приёмом лекарств».

Слова эти ясно говорят о той сердечности, с которой он к ней относился. Вообще в семье Сатиных к обслуживающему персоналу относились с большой человечностью. Об этом свидетельствует следующее письмо Наташи от 22 сентября 1898 года:

«...Дорогая Лёля! Прежде всего должна сказать тебе, что у нас большое горе: скончалась наша дорогая Феона. Мы хотя и знали, что она очень плоха, но всё же не ожидали, что она так скоро умрёт, а главное, при таких ужасных условиях. 31 августа папа, Володя, Феона и Анюта отправились в Москву, так как Володе нужно было спешить в гимназию. Феона последнее время была всё больна, как всегда, но ничего особенного с ней в день отъезда не было. Представь себе, что она скончалась в вагоне от разрыва сердца, как раз после третьего звонка. Папа на руках вынес её, умирающую, и сдал кучерам, но сам с Володей не успел соскочить, так как поезд уже тронулся. Володя со следующим поездом вернулся обратно из Сампура. Мы узнали об этом только поздно вечером. На другое утро, чем свет, мы отправились на Ржаксу, чтобы увезти её тело в Ивановку, но тут-то и начались наши мучения. Так как Феона умерла на станции, нужно было пройти через всякие формальности. Потребовалось свидетельство доктора о том, что она умерла естественной смертью, потом нужно было получить разрешение из Тамбова и т. д. Мы пробыли на станции целый день. Ты не можешь себе представить, Лёля, что это был за ужас; народ нахальный, любопытный, жара. В довершение всех ужасов приехали священник и дьякон, чтобы служить панихиду, оба до того пьяны, что чуть не падали в гроб, прямо кощунство. О таких вещах в письме не много расскажешь, это нужно видеть, чтобы понять весь ужас.

Похоронили мы нашу дорогую Феошу близ Саши в нашем саду в Вязовке. Вот у нас, Лёлечка, опять смерти и панихиды...»

Второй няней, с которой Сергея Васильевича связывали юношеские годы, была няня Сергея Ивановича Танеева — Пелагея Васильевна Чижова. О ней Сергей Васильевич не раз нам рассказывал. Известно, что, учась в консерватории, Рахманинов был большим лентяем. В классе фуги, который вёл Танеев, из четырёх учеников, в числе которых были Рахманинов и Скрябин, никто ничего не делал, несмотря на увещевания Сергея Ивановича и строгие выговоры Сафонова. Тогда Сергей Иванович, со свойственной ему добротой и доверчивостью, придумал способ, с помощью которого надеялся исправить своих учеников. На квартиру Рахманинова, который в то время жил у Сатиных, стала приходить нянина внучка с листом нотной бумаги, написанной на нём темой фуги и строгим наказом не уходить до тех пор, пока фуга не будет написана. По словам Сергея Васильевича, попался он на эту удочку не больше двух раз, после чего няниной внучке по его просьбе говорили, что его нет дома.

Прошла юность, настал зрелый возраст, и Рахманинов начал больше ценить безграничную любовь и преданность Пелагеи Васильевны по отношению к Сергею Ивановичу. У Рахманинова же было к Танееву как к человеку и музыканту какое-то особенное, тёплое, благоговейное чувство. Сергей Иванович на пять лет пережил свою няню, памяти которой он посвятил романс «В годину утраты» на слова Я. Полонского. Издан был романс Российским музыкальным издательством. На первом листе напечатан его автограф: «Посвящается памяти няни моей Пелагеи Васильевны Чижовой (6 дек. 1910 г.)». В некоторые экземпляры, предназначенные, вероятно, для друзей, лично её знавших, был вложен большой её портрет, запечатлевший умное и очень симпатичное лицо старой русской женщины, изборождённое глубокими морщинами, с проницательными и добрыми глазами.

У Ирины, старшей дочери Рахманиновых, настоящей няни не было; её нянчила сама Наташа с помощью Марины. Но когда в 1907 году родилась Таня, то она получила няню во вкусе Сергея Васильевича. Танина няня была уже очень пожилой женщиной, высокого роста, благообразной наружности, медлительной в движениях. Она обладала всеми хорошими качествами, кроме ума.

Про неё Сергей Васильевич любил рассказывать следующий эпизод. Когда в 1908 году Рахманиновы ехали из Дрездена в Ивановку, Танечка потеряла в вагоне туфельку. Её, конечно, сейчас же заменили другой и забыли об этом. Возвращаясь осенью обратно в Дрезден, Рахманиновы обратили внимание на то, что няня шарила по всем углам купе и что-то усиленно искала. Когда же её спросили, что она потеряла, она ответила, что ищет туфельку, которую Танечка обронила в вагоне весной, когда ехали в Ивановку.

О трогательном отношении Сергея Васильевича к няне внучки рассказывают в своих воспоминаниях А. и Е. Сваны.

В сентябре 1902 года и в моей судьбе произошла перемена: я поступила на вокальное отделение Московской консерватории.

Мне кажется, что у читателей моих воспоминаний может возникнуть вопрос: почему я, прозанимавшись так долго с Сергеем Васильевичем, окончила консерваторию по вокальному отделению?

Произошло это по следующей причине. К 1902 году у меня была уже такая большая подготовка как по фортепиано, так и по теоретическим предметам, что мне, конечно, надо было закончить высшее музыкальное образование и получить консерваторский диплом. Рахманинов не был профессором консерватории, а заниматься с кем-нибудь другим после Сергея Васильевича было для меня совершенно немыслимо.

В то время я очень увлекалась пением и с 1901 года брала частные уроки у профессора У. А. Мазетти, который в сентябре 1902 года, когда я поступила в консерваторию, взял меня в свой класс.

Сергей Васильевич, верный своей привычке меня поддразнивать, с 1902 года стал донимать меня консерваторией.

В феврале 1904 года я удачно спела на закрытом вечере большую арию Агаты из «Волшебного стрелка» К. Вебера и была назначена петь её на открытом вечере.

Наташа проговорилась об этом Сергею Васильевичу, и вот незадолго до моего выступления на вечере, когда Наташа, Соня и Сергей Васильевич были у нас, он совершенно неожиданно сказал:

— Спойте мне то, что вы будете петь на вечере.

В первый момент я подумала, что он шутит, но он говорил серьёзно, и чем решительнее я отказывалась, тем больше он настаивал. Наконец он сказал:

— Ну, не хотите, не пойте, но предупреждаю вас, что я попрошу у Никиты Семёновича пропуск на этот вечер, пойду в консерваторию, да ещё сяду в первом ряду.

Перспектива, кроме неизбежного волнения при выступлении на вечере, увидеть Сергея Васильевича в первом ряду так меня ужаснула, что я не знала, на что решиться. Наташа, заметившая моё колебание, воспользовалась этим, быстро села за рояль и начала играть. Отступление было невозможно.

Когда я взяла первую ноту, у меня, вероятно, было такое чувство, как у парашютиста, который в первый раз на огромной высоте отрывается от самолёта и летит в бездну. Такое самочувствие не покидало меня в продолжение исполнения всей длинной арии. Когда же я, наконец, взяла последнюю ноту и взглянула на Сергея Васильевича, он с довольным видом спокойно сказал:

— А вы так и поверили, что я пойду в консерваторию? Просто сказал, потому что хотел, чтобы вы мне спели.

Легко себе представить, какая мной овладела досада на себя за то, что совершенно напрасно пережила столько волнений, а он был очень доволен, что поставил на своём.

В 1903 году здоровье моего отца требовало опять лечения на курорте «Наугейм».

Не желая менять весну в деревне на заграничную поездку, я осталась в Красненьком. После возвращения моих родителей, 16 августа 1903 года я получила от Сергея Васильевича следующее письмо:

«Благодарю Вас, Елена Юльевна, за карточки. Они великолепны! Юлия Ивановича благодарю за карты. А затем обоих Вас сердечно благодарю за память и внимание! Ответил бы Вам гораздо раньше, но последние 10 дней проболел опять ангиной. Ужасное лето выдалось в смысле болезней!

Мою семью составляют теперь трое, и как-то так выходит, что не успевает один из трёх поправиться, как заболевает по очереди другой и т. д. Теперь у моей девочки началась золотуха и она, бедная, опять забеспокоилась.

От души рад, что в Вашем доме зато поправились!

Как хорошо, что Юлий Иванович съездил к Лейдену.

Давно бы это надо сделать. Недаром моя тётушка Вар[вара] Арк[адьевна], когда о чём-нибудь хлопочет, прежде всего спрашивает: „А кто тут самый важный из вас?“ И к этому самому важному направляется. Во всём и всегда так надо делать. Результат достигается вернее!..

Кланяйтесь от меня, пожалуйста, Юлию Ивановичу и передайте привет всем Вашим. Всего хорошего.

С. Рахманинов.

16 августа 1903 г.

P. S. Поздравляю Вас с наступающим днём Вашего рождения и жду от Вас, по этому случаю, какого-нибудь подарка. Смотрите не забудьте, а то у Вас память короткая!.. Говорят, что Мазутти не вернётся в Москву. По слухам, он открыл макаронную фабрику».

Отец мой привёз Сергею Васильевичу из-за границы пасьянсные карты. Фотографии же, о которых он пишет и которые ему так понравились, изображают моего брата и А. Г. Сидорова, переодетых в мои халаты, с головами, повязанными полотенцами на манер чалмы, изображающих каких-то фантастических людей в восточных костюмах.

В конце письма Сергей Васильевич не может удержаться, чтобы не поддразнить меня, перевирая фамилию моего профессора пения У. А. Мазетти и придумывая про него разные небылицы.

Переехав в 1902 году на отдельную квартиру, Рахманиновы жили очень скромно, однако семейная жизнь предъявляла свои требования.

В сентябре 1904 года Рахманинов начинает свою дирижёрскую деятельность в Большом театре.

Насколько охотно он принимался за работу в Русской частной опере Мамонтова, настолько неохотно он шёл в Большой театр. Он долго раздумывал и колебался, и решиться на этот шаг его заставила нужда в большей материальной обеспеченности.

Кроме того, в Большом театре его, как музыканта, конечно, привлекали оркестр и хор. Настроение Сергея Васильевича до начала работы в Большом театре очень ярко описывается им же самим в письме к Морозову от 2 июля 1904 года из Ивановки:

«...Хочу сделать объявление в газетах: „Благодаря подписанному контракту утерял весной всякий покой. Столько-то вознаграждения тому, кто доставит его по указанному адресу“. Хотя его теперь вряд ли найдёшь!!»

В Русской частной опере Рахманинов приступил к работе как совершенно неопытный дирижёр и почти со сказочной быстротой овладел дирижёрским мастерством благодаря своим гениальным музыкальным способностям. В Большой театр он пришёл уже признанным дирижёром, требования которого шли часто вразрез с рутиной Большого театра, но беспрекословно исполнялись чиновниками конторы императорских театров.

В театральной работе Сергей Васильевич больше всего боялся интриг и всяких закулисных дрязг. Поэтому, начав работать в Большом театре, он сразу установил строго официальные отношения как с начальством, так и со всей труппой. Никто из артистов Большого театра не бывал у него в доме, в его семье, за исключением Ф. И. Шаляпина и Г. А. Бакланова, в связи с исполнением последним ролей в его операх «Скупой рыцарь» (Скупой рыцарь) и «Франческа да Римини» (Малатеста). Всё общение с певцами ограничивалось репетициями и спектаклями в театре.

Когда Рахманинов писал эти оперы, он, конечно, имел в виду Шаляпина для роли Скупого и Малатесты и А. В. Нежданову для роли Франчески. Однако ни Нежданова, ни Шаляпин в первом исполнении его опер не участвовали.

Почему Шаляпин не пел Скупого, для меня совершенно непонятно. Как мог такой большой художник не увлечься созданием сложной и трудной в драматическом отношении роли Скупого в опере!

В глубине души Сергей Васильевич был, вероятно, задет отказом Шаляпина, хотя никогда ничего об этом не говорил, никаких причин не доискивался, а если случайно заходила об этом речь, говорил просто и коротко: «Значит, не нравится».

К этому периоду относится временное охлаждение между Рахманиновым и Шаляпиным. Вообще мне кажется, что самые близкие, дружеские отношения существовали между ними в самом начале их знакомства в труппе Мамонтова и в конце их жизни, когда оба они, живя вдали от родины, тосковали по ней.

Нежданова отказалась от партии Франчески, потому что в ней не было колоратуры и, по мнению У. А. Мазетти, эта партия была слишком тяжела для её голоса.

Сергею Васильевичу пришлось искать новых исполнителей, которых он нашёл в лице Г. А. Бакланова и Н. В. Салиной. Бакланов при очень сценичной внешности обладал чарующим по тембру баритоном, необъятным по диапазону, силе и вместе с тем необыкновенной мягкости. Как актёр он, конечно, уступал Шаляпину, но ему и в драматическом отношении удалось создать очень сильные и яркие образы Скупого рыцаря и Малатесты. Сергея Васильевича его исполнение во всех отношениях очень удовлетворило.

Франческу пела Салина. Можно только удивляться, как певице с большим драматическим голосом удалось так блестяще справиться с чисто лирической, очень высокой по тесситуре партией Франчески. Это требовало огромного мастерства, которым, впрочем, Салина вполне владела.

К 1904 и 1905 годам относятся выступления Рахманинова в качестве композитора, пианиста и дирижёра в Кружке любителей русской музыки (известном и под названием Керзинский кружок). Я хорошо знаю жизнь и условия работы этого кружка, так как сама в нём участвовала, правда, только в течение сезона 1905/06 года, когда была на последнем курсе консерватории, но из шести концертов сезона выступала в четырёх. Случилось это следующим образом: в классе у профессора У. А. Мазетти мы пели дуэты из опер, а дома очень увлекались камерным пением. Перепели множество дуэтов, и у нас выработался хороший ансамбль. О. Р. Павлова на год раньше меня окончила консерваторию и была принята в Большой театр. Товарищи по Большому театру сейчас же ввели её к Керзиным. Она впервые выступила в Керзинском концерте 12 ноября 1905 года. Очевидно, она проговорилась о наших дуэтах, потому что мы получили приглашение приехать на следующую же репетицию.

Перспектива выступать в переполненном публикой зале Благородного собрания, конечно, меня очень волновала, но не меньшее, если ещё не большее волнение я пережила, когда, приехав к Керзиным и войдя в зал, где шла репетиция, увидела перед собой несколько артистов Большого театра, которых знала по сцене, и пианистов-аккомпаниаторов. Это меня очень смутило, однако мы были так тепло встречены и Керзиными и присутствовавшими на репетиции, что робость прошла, и я быстро освоилась с обстановкой.

Исполнение наше очень понравилось, и дуэты «Только что на проталинках» Ц. Кюи и «В огороде, возле броду» Чайковского были включены в программу следующего концерта. Нам аккомпанировал и в дальнейшем выступал с нами композитор и пианист Леонид Владимирович Николаев (позднее профессор Ленинградской консерватории). Мы стяжали славу хороших дуэтисток и в этом сезоне выступали ещё в трёх концертах Кружка любителей русской музыки, в которых исполняли дуэты Глинки, Даргомыжского и Аренского. Между прочим, шестьдесят четвёртый концерт, юбилейный, мы заканчивали дуэтом Чайковского «Вечер».

В Керзинских концертах я пела под фамилией «Ленина». Хочется сказать несколько слов в пояснение псевдонима.

Оперный класс, который входил в программу последних курсов консерватории, совершенно нас, учащихся, не удовлетворял, и мы начали искать выход нашим стремлениям. Увлёкшись работой первой студии Художественного театра, большая группа товарищей, в том числе, конечно, и я, решила организовать оперный коллектив, в котором вся постановка от ролей до декораций и костюмов включительно осуществлялась бы самими членами коллектива. Мы с увлечением принялись за работу и поставили «Иоланту» Чайковского, «Алеко» Рахманинова (я пела партию Земфиры), «Мадемуазель Фифи» и «Сын мандарина» Ц. Кюи. Спектакли мы ставили на клубных сценах и в зале Романова, где некоторое время давались концерты Керзинского кружка. Ввиду того, что спектакли наши были с афишами, а консерватория не могла доброжелательно относиться к тому, что её питомцы выступают на стороне не под её флагом, большинство из нас, во избежание неприятностей и недоразумений с консерваторским начальством, выступало не под своей фамилией. Псевдоним я произвела от своего имени и пользовалась им в своих концертных выступлениях.

Деятельность Керзинского кружка сыграла огромную роль в деле пропаганды русской музыки среди широкой московской публики и тесно связана с именем Рахманинова.

Несмотря на бурный рост и расцвет творчества русских композиторов, их сочинения должны были отвоёвывать себе место, принадлежащее им по праву. Достаточно вспомнить, как медленно проникали оперы Римского-Корсакова в репертуар Большого театра. С операми «Садко», «Майская ночь», «Царь Салтан» и другими москвичи впервые познакомились в Русской частной опере Саввы Ивановича Мамонтова. То же самое происходило и на концертных эстрадах. К тому же концертов было в Москве за сезон, сравнительно с настоящим временем, очень мало: десять симфонических и восемь камерных Русского музыкального общества и десять симфонических Филармонического общества.

Правда, в концертах исполнялись романсы Чайковского и других любимых композиторов, но это были обыкновенно самые выигрышные, уже знакомые публике; большинство же романсов лежало под спудом и до широкого круга слушателей не доходило. Между тем любители музыки, учащаяся молодёжь настоятельно требовали русской музыки. Вот на этой почве и возник Керзинский кружок.

Основатели его — Аркадий Михайлович и Мария Семёновна Керзины — не были профессиональными музыкантами. Аркадий Михайлович, видный московский присяжный поверенный, любил и хорошо знал русскую музыку, так что с его мнением считался даже Рахманинов при составлении программ для симфонических концертов кружка. В одном письме Сергей Васильевич просит Марию Семёновну напомнить ему программу симфонического концерта, предложенную Аркадием Михайловичем. Мария Семёновна хотя и была пианисткой, но её слабое здоровье мешало ей выступать в качестве аккомпаниатора, так что она принимала участие только в первых четырёх концертах. Её большая роль в деятельности кружка сказывалась иначе, о чём скажу в дальнейшем.

Главная заслуга Керзиных состояла в том, что они не только организовали кружок, привлекли к нему большинство современных композиторов и огромное число исполнителей, но что они сумели создать такие условия работы, при которых большинство исполнителей полюбило кружок, почувствовало крепкую связь с ним и свою перед ним ответственность. Например, Собинов, выступивший в первый раз в третьем концерте в ноябре 1896 года, пел после этого во многих последующих концертах. Только за первые десять лет существования кружка он выступил тридцать шесть раз и спел сто пятьдесят романсов и арий.

В концертах участвовали почти все ведущие певцы Большого театра и Русской частной оперы.

Своё существование кружок начал очень скромно 4 мая 1896 года в частной квартире.

В качестве аккомпаниаторов Керзинских концертов принимали участие такие музыканты, как Сергей Иванович Танеев, Александр Борисович Гольденвейзер, Леонид Владимирович Николаев и другие пианисты-композиторы. Успех концертов Керзинского кружка всё возрастал; и приходилось переносить их из одного зала в другой, всегда больший. За первые семь лет существования сменилось шесть концертных помещений. Наплыв публики был так велик и возрастал с такой быстротой, что, наконец, для концертов потребовался самый большой концертный зал Москвы того времени, а именно Большой зал Благородного собрания (ныне Дом союзов). Первый концерт в этом помещении, посвящённый памяти Н. А. Некрасова, состоялся 27 декабря 1902 года.

Целью кружка было возможно большее ознакомление широких слоёв московской публики с творчеством классиков русской музыки, а также с произведениями современных композиторов, поэтому часто исполняли малоизвестные, а иногда и совсем раньше не исполнявшиеся вещи.

Программы преследовали широкую музыкально-просветительную цель. Ввиду этого участвующие в концертах отошли от некоторых укоренившихся концертных традиций: так, например, в одном и том же концерте участвовали два или даже три певца с однородным голосом, что в любом другом концерте сочли бы невозможным; кумир публики Собинов многократно выступал первым номером программы.

Не мог Сергей Васильевич не знать об эстетических принципах, положенных в основу деятельности кружка, и отклонения от установившихся традиций не могли не привлечь его симпатий.

Однако по свойству своего несколько замкнутого характера он скорее был способен уклониться от новых знакомых, чем их искать самому. Это, вероятно, и было причиной того, что он лично познакомился с Керзиными только в 1903 году по инициативе Марии Семёновны, пригласившей Сергея Васильевича 14 февраля на концерт. В этом концерте товарищ Рахманинова Максимов играл его Прелюдию. Знакомство Рахманинова с Керзиным в скором времени приняло характер чисто дружеских отношений. Аркадий Михайлович привлекал Сергея Васильевича своей беззаветной любовью к русской музыке и своим бескорыстным стремлением к её популяризации.

После личного знакомства с Керзиными Рахманинов впервые выступил 18 января 1904 года в концерте кружка, исполнив вместе с А. А. Брандуковым свою Сонату для фортепиано и виолончели op. 19.

Керзины давно мечтали включить в программы концертов симфоническую музыку, но осуществить эту мечту им удалось только с помощью Рахманинова, очень горячо откликнувшегося на их призыв.

Организовать симфонический концерт — дело не простое, а требующее расходов по оплате оркестра за репетиции и концерт, за помещение и многое другое. Чтобы получить необходимые средства, решено было выпустить отдельный абонемент на симфонические концерты. И вот в марте 1904 года, одновременно с объявлением абонемента на вокальные концерты сезона 1904/05 года, был объявлен абонемент и на симфонические концерты под управлением Рахманинова.

Абонентам было предоставлено право приобретать билеты на оба цикла концертов или, по желанию, на какой-нибудь один. Керзины волновались, не зная, сколько же человек подпишется на симфонические концерты, но результаты превзошли самые смелые ожидания. Из двух тысяч абонентов один подписался только на симфонические и один — только на вокальные концерты. Остальные 1998 абонентов подписались на оба цикла. Все абонементы разошлись в первые же два дня после их объявления.

Симфонические концерты прошли с исключительным, небывалым успехом; это был настоящий триумф Рахманинова-дирижёра.

В это время Сергея Васильевича сильно тянуло к творчеству, но работа в Большом театре, концертные выступления, весь уклад московской жизни, с постоянными посещениями родственников, друзей и знакомых, служил тому непреодолимым препятствием. И вот он решился на крутой переворот в своей жизни: временно порвал со всем, что связывало его с Москвой, — Большим театром, концертами, институтами и прочими делами — и уехал весной в Италию (сперва во Флоренцию, затем в Марина-ди-Пиза). После лета, проведённого в Ивановке, Рахманиновы обосновались в Дрездене, где они прожили три года, приезжая только на лето в Ивановку, а Сергей Васильевич ещё и зимой для гастрольных концертов в Москве и других городах России.

С большим сожалением прерывает он на некоторое время дирижирование симфоническими концертами Кружка любителей русской музыки, в особенности зная, какое огорчение он причиняет Керзиным. Однако связь как с кружком, так и с его основателями у него не порвалась. Сочинённые им в августе — сентябре 1906 года Пятнадцать романсов op. 26 он посвящает Марии Семёновне и Аркадию Михайловичу Керзиным.

Романсы эти предполагалось исполнить в одном из концертов будущего сезона.

Концерт несколько раз откладывали из-за болезни Аркадия Михайловича, а затем Гольденвейзера, который аккомпанировал всем певцам, и состоялся только 12 февраля 1907 года. Романсы успеха не имели, и отзыв об этом прочёл Сергей Васильевич в «Русских ведомостях» ещё до получения письма Марии Семёновны и других писем от родных и знакомых.

Во время этого концерта меня в Москве не было, и я исполнения романсов не слышала, но мне кажется, что если публика проскучала весь вечер и осталась равнодушной, слушая такие романсы, как «Пощады я молю», «Я опять одинок», «Ночь печальна», «Проходит всё» и «У моего окна», то вину следует возложить не на автора, а на исполнителей.

Я уже раньше говорила, что Сергей Васильевич всегда знакомил нас, то есть Наташу, Соню, Володю, моего брата и меня, со своими новыми сочинениями. Если все были вместе, то он играл для всех сразу, но если кого-нибудь не было, то он играл для того отдельно. Так, романсы op. 26 Сергей Васильевич играл лично для меня. Помню, что он меня спрашивал о впечатлении, которое произвели на меня некоторые романсы, о их доходчивости до слушателя. Помню также огромное, потрясающее впечатление от исполнения романса «Кольцо». Когда Сергей Васильевич показывал свои романсы, он всегда их напевал. Романс «Кольцо» я слышала в его исполнении всего один раз, так что через полстолетия, конечно, не могу рассказать никаких подробностей. Осталось в памяти только ощущение огромного впечатления. От фортепианного сопровождения Сергея Васильевича буквально дух захватывало. Очень жалко, что этот романс, из-за его исключительных вокальных и пианистических трудностей, предан полному забвению.

В сентябре 1910 года, в связи с работой моего мужа в Саратовском университете, мы переехали в Саратов. Я очень скучала по Москве и по семье Рахманиновых и уже в конце октября поехала навестить моих друзей, а в конце декабря 1910 года Сергей Васильевич, к моей большой радости, приехал в Саратов. Приезд его был связан с порученным ему главной дирекцией Русского музыкального общества обследованием Саратовского музыкального училища, которое возбудило ходатайство о реорганизации его в консерваторию. Остановился он, конечно, у нас. Жили мы в отдельном флигельке в пять комнат на Угодниковской улице.

Роль инспектора совсем не подходила Сергею Васильевичу и была ему на сей раз особенно неприятна, потому что музыкальный уровень училища произвёл на него неблагоприятное впечатление и ничего хорошего он о нём сказать не мог. К своей миссии он относился со свойственной ему щепетильностью, виделся с директором и преподавательским персоналом училища только на официальных показах и совещаниях, никаких приглашений ни от кого не принимал и всё свободное время проводил дома у нас. Сомневаюсь, сообщал ли он кому-нибудь в Саратове, где он остановился.

Пребывание наше в Саратове продлилось всего девять месяцев. В мае мы уже возвратились в Москву. В связи с переменой квартиры мы всё лето прожили в городе. Проезжая по каким-то делам из Ивановки через Москву, Сергей Васильевич несколько дней провёл у нас.

Приблизительно в 1910 году Александр Александрович Сатин передал Ивановку Сергею Васильевичу и своему сыну Владимиру, с тем чтобы они ежегодно выплачивали ему известную сумму на жизнь.

Александр Александрович был довольно неудачным сельским хозяином, и дела Ивановки находились в очень расстроенном состоянии. Сергей же Васильевич, раз взявшись за какое-нибудь дело, всегда отдавался ему с увлечением, интересом и чувством ответственности. Так случилось и в отношении управления Ивановкой. Он решил коренным образом перестроить всё хозяйство, внести разные улучшения, чтобы всё у него было «по последнему слову науки и техники». В этих планах многое, вероятно, было нереально, неисполнимо и относилось больше к области мечтаний.

Приведу два письма Сергея Васильевича к моему брату, которые отражают его увлечение сельским хозяйством.

Брат мой после окончания Петровской сельскохозяйственной академии заведовал в Пензенской губернии большим имением Чернышёво, принадлежавшим семье Уваровых. Сюда Рахманинов и пишет ему 1 апреля 1911 года:

«Милый мой Макс, внемли!

Мне надо от тебя: 1) фокса-крысолова, отменных качеств. Пожалуй, лучше мужчину. Если это не так дорого, то двух, т. е. мужчину и женщину. Елена Юльевна спрашивает меня об цене?! Но я понятия не имею, что это может стоить!

2) Двух поросят из твоего имения. Самых знаменитых! В прошлом году ты их продавал и хотел даже нам прислать, но тогда у них чума случилась. Ну, а сейчас они здоровы? Если здоровы, то пришли, пожалуйста. Цену не помню, кажется, по 15 р. По получении поросят немедленно вышлю деньги. Посылай их в Ивановку (Ржакса, Тамбово-Камышинской ж. д.), куда я еду через 3 дня.

3) Извини за беспокойство.

4) Прими мой душевный привет и поклон от Наташи. Собрался бы, между прочим, к нам в Ивановку.

Были бы очень рады и давно пора тебе.

Твой Рахманинов.

1 апреля 1911 г.»

Не получив немедленно ответ, Рахманинов опять пишет моему брату:

«Милый мой Макс!

Очевидно, ты моё письмо не получил, иначе, думаю, ты бы или просьбу мою исполнил, или бы написал мне хоть строчку, что исполнить её не можешь.

А просьба моя всё в том же: я очень прошу тебя продать и прислать мне двух удивительных первоклассных поросят и прислать мне поразительного, первоклассного фокса-крысолова. За всё это немедленно уплачу по получении счёта. Прислать это всё надо сюда. Извести меня телеграммой (Ржакса. Гоброволь. Рахманинову), что „выслал“, а накладную лучше адресовать в простом письме на имя г. Начальника станции Ржакса.

Сделай ты мне это, пожалуйста.

Вот уже три дня как я в Ивановке. Пока совсем один. Семья моя приедет, вероятно, к 1-му мая. Всё, брат, хозяйничаю. Ну и дела тут!

Будь здоров. „Отзовись, откликнись!“

Твой Рахманинов.

20 апреля 1911 г.»

В этих двух письмах есть много характерного для Сергея Васильевича. Видно, как он хочет начать преобразования в ивановском хозяйстве приобретением племенных животных для улучшения качества скота.

На мысль о фоксе навёл его случайно мой брат рассказом о том, что в Чернышёво есть несколько фоксов, «специалистов» по охоте за крысами. Один из них, погнавшись за крысой, прыгнул на крышу сарая, а при обратном прыжке на землю попал в колодезь, откуда его с трудом вытащили.

Сергей Васильевич был в восторге от темперамента этого фокса и непременно захотел иметь такого же точно. К сожалению, молодого поколения фоксов в это время в Чернышёве не оказалось, так что этой просьбы брату исполнить не удалось. Что же касается поросят, то они были высланы. Пропутешествовав в ящике по железной дороге из Пензенской губернии в Тамбовскую, они благополучно прибыли в Ивановку, о чём извещает брата письмом Соня, а Сергей Васильевич просит прислать их аттестаты, то есть родословную.

В конце приведённого письма слова: «Всё, брат, хозяйничаю. Ну и дела тут!» — говорят о том, насколько хозяйство было запущено.

Увлечение сельским хозяйством не заглушило интересов Сергея Васильевича к другим сторонам жизни и, конечно, к творчеству и концертной деятельности. Именно в эти годы он много выступает и как пианист, и как дирижёр и, что самое главное, создаёт ряд замечательных произведений, среди них «Литургию святого Ионна Златоуста» op. 31, Тринадцать прелюдий для фортепиано op. 32, Этюды-картины op. 33 и op. 39, Четырнадцать романсов op. 34, Шесть романсов op. 38, поэму «Колокола» op. 35 и Вторую сонату для фортепиано op. 36.

Его выступления как пианиста и дирижёра сопровождались таким успехом, который трудно описать.

Насколько Сергей Васильевич любил публику и ему были приятны овации как выражение симпатий к его творчеству и исполнительскому искусству, настолько он совершенно не выносил психопатических выходок отдельных поклонниц. Была, однако, у Сергея Васильевича одна поклонница (о ней многие не знают), которая среди нас была известна под именем «Белой сирени» и к которой он относился с исключительной симпатией. О ней-то мне и хочется подробно рассказать. Предварительно должна заметить, что подношения в концертах белой сирени никакого отношения к романсу «Сирень» не имели.

Итак, в одном из концертов, какого года точно не помню, Сергею Васильевичу на эстраду был подан большой куст цветущей белой сирени. С тех пор ни один его концерт не обходился без такого подношения. Правда, сирень выращивалась и продавалась в оранжереях в течение почти всего сезона, с осени и до весны.

Когда Сергей Васильевич концертировал в других городах, например в Петербурге, Киеве, Харькове, сирень появлялась и там. Наконец, её начали присылать на квартиру Рахманиновых по большим праздникам и в день рождения Сергея Васильевича. И никогда таинственная поклонница не обнаруживала себя ни карточкой, ни запиской. Она сохраняла строгое инкогнито. Мы как-то все полюбили эту «Белую сирень», скромное и полное достоинства поклонение которой отвечало характеру и вкусам Сергея Васильевича.

Помню, когда мы провожали Рахманиновых в Дрезден, в вагоне на столике их купе лежала большая ветка белой сирени. Все ей очень обрадовались. Наташа мне потом писала, как они берегли эту ветку и как старались довезти её до Дрездена в свежем виде.

Наконец, кто-то из музыкантов, знавших лично «Белую сирень», открыл её инкогнито. Сергей Васильевич поблагодарил её в письме, она ответила, и завязалась переписка, продолжавшаяся несколько лет. Но лично они никогда не виделись.

Летом 1920 года я зашла к одной своей знакомой — зубному врачу, чтобы уговориться с ней о дне и часе приёма.

Во время нашего разговора в переднюю вышла уже немолодая женщина, очень симпатичной наружности. Она как-то прислушивалась к нашему разговору, и это меня немного удивило, так как мне она была совершенно незнакома. Оказалось, что это и была наша «Белая сирень». Ко мне она присматривалась, потому что помнила меня как одну из тех, кто в прошлые годы бывал всегда с Рахманиновыми. Она хотела от меня получить известия о них. Мы очень обрадовались нашему неожиданному знакомству и обнялись, как старые друзья, каковыми мы остались до её смерти.

Теперь, со слов Фёклы Яковлевны Руссо, продолжу или, скорее, начну рассказ о «Белой сирени».

До переезда в Москву Фёкла Яковлевна жила с семьёй в Киевской губернии, где она занималась педагогической и общественной работой. В связи с поступлением детей в учебные заведения она переехала в Москву. Заботы о семье, отрыв от педагогической деятельности, по которой она очень тосковала, отсутствие делового опыта — всё это переживалось ею очень тяжело. Да к тому же до переезда в Москву она овдовела. В этот период как-то зашла к ней племянница и начала уговаривать её поехать на концерт Рахманинова. Фёкла Яковлевна сначала наотрез отказалась, но, уступая настояниям и уверениям, что она не раскается, если поедет, наконец согласилась.

Музыка Рахманинова и его исполнение произвели на неё огромное впечатление и совершенно изменили её душевное состояние. На следующий же день Фёкла Яковлевна послала Сергею Васильевичу на квартиру белую сирень, и с тех пор сирень неизменно сопутствовала ему во всех его выступлениях. Вскоре Сергей Васильевич узнал имя своей поклонницы, он относился к ней с трогательным вниманием — всегда держал её в курсе календарного плана своих выступлений, писал даже, над каким сочинением он работает. Письма эти Фёкла Яковлевна хранила как реликвии. Однажды под влиянием тяжёлого настроения, не желая, чтобы письма Сергея Васильевича после её смерти попали в чужие руки, она их уничтожила. Решение это назрело под влиянием минуты, и она потом об этом очень сожалела.

Когда Сергей Васильевич сочинял свои «Колокола», Фёкла Яковлевна послала ему бювар, в который вложена была нотная бумага.

В Москве 8 февраля 1914 года в филармоническом концерте в первый раз исполнялись «Колокола»; от имени Фёклы Яковлевны в антракте концерта Рахманинову был поднесён дирижёрский пульт, украшенный сиренью, и дирижёрская палочка из слоновой кости, на ручке которой была вырезана миниатюрная ветка сирени. Второе отделение концерта Сергей Васильевич пользовался уже новым пультом и новой дирижёрской палочкой.

Сергей Васильевич подарил Фёкле Яковлевне свою рукопись эскизов поэмы «Колокола», которую она ещё при жизни передала Государственному центральному музею музыкальной культуры. На обложке этих эскизов Рахманиновым написано: «Б. С. от С. Рахманинова. 1 января 1914. Москва».

В 1914 году мой муж был призван на военную службу. Работал он в одном из военных госпиталей под Петроградом. Лето 1915 года мы решили провести вместе. В конце мая я получила от Сергея Васильевича открытку из Халилы, где в то время Рахманиновы жили на даче. Он старается нам помочь найти в Петрограде квартиру на лето и пишет мне:

«Милейшая и добрейшая Елена Юльевна!

Надеюсь, Вы получили письмо Сонечки о квартире Прибытковых. Лично мне кажется, что Вам ничего подходящее и лучше не найти. Да и люди милые! Впрочем, Вы их почти не увидите, за исключением хозяина, который будет изредка наезжать. Наташа мне сказала, что Вы решите вопрос этот теперь, пока Алексей Влад[имирович] в Москве. Пожалуйста, о решении вашем в ту или другую сторону уведомите поскорее сами Аркадия Юрьевича по адресу: Петроград. Петроградская сторона. Широкая ул., 20.

Всем Вашим кланяюсь. Вам целую ручки.

Ваш С. Р.

18 мая 1915 г.»

Педагогическая деятельность Сергея Васильевича никогда не привлекала, он относился к ней более чем равнодушно. Известно, что Сергей Васильевич не любил давать уроки, и делать это после окончания консерватории вынуждала его материальная необеспеченность. Обыкновенно это были случайные, недолговременные занятия.

Осенью 1894 года Сергей Васильевич поступил преподавателем музыки в Мариинское училище на Софийской набережной за Москвой-рекой. Но работу в институте Сергей Васильевич начал не столько ради заработка, который был очень незначительным, сколько потому, что пять лет службы в институте засчитывались вместо отбывания воинской повинности. Таким путём отбывали её и другие молодые музыканты. Когда же пятилетний срок прошёл, Сергей Васильевич продолжал эту совершенно ненужную трату времени из чувства деликатности. Зимой 1902 года Рахманинов начал работать в Екатерининском и Елизаветинском институтах. Начальницы этих закрытых учебных заведений были его горячими поклонницами и старались превзойти друг друга в том внимании, которым его окружали. Вся его работа в институтах в качестве инспектора сводилась к присутствию на выпускном экзамене и на торжественном акте.

Я была ученицей Сергея Васильевича в течение девяти лет — с 1893 по 1901 год. Мне как будто следует рассказать всё, что возможно, о нём как о педагоге, однако это очень трудно сделать и, мне кажется, малоинтересно, потому что мои отрывочные воспоминания будут только отражать его отношение лично ко мне как к ученице. Частных учеников, насколько я знаю, у него было мало, за всё время несколько человек.

Я не собираюсь подробно рассказывать о методе преподавания Сергея Васильевича, потому что он не был музыкантом-педагогом, воспитавшим плеяду блестящих пианистов; не был он также педагогом с долголетним опытом, исследование которого представляло бы интерес для методики фортепианной игры. Я хочу рассказать о некоторых впечатлениях, сохранившихся в моей памяти, которые в основном отразят наши взаимоотношения и охарактеризуют его опять-таки больше как человека.

Мне кажется, что в занятиях со мной Сергей Васильевич отчасти применял приёмы, по которым сам учился.

Сергей Васильевич каждую новую вещь, которую мне задавал, непременно проигрывал, и делал это, может быть, руководствуясь тем, как сам когда-то учился, слушая Рубинштейна на его исторических концертах.

Сергей Васильевич вообще не любил многословия и в занятиях по фортепиано прибегал обыкновенно не к разъяснениям, а к показу. Результаты от такой системы получались хорошие: я научилась понимать его с полуслова, тем более что в исполнении его было много едва уловимых оттенков, которые надо было почувствовать и запомнить.

Сергей Васильевич нам очень много играл, и если такое слушание музыки считать школой, то мы — я разумею Наташу и себя — учились у него долгие годы. Не думаю, однако, что Сергею Васильевичу когда-нибудь приходила мысль, что, играя нам, он учит и развивает нас как музыкантов, а мы сами тоже едва ли сознавали, что, слушая его, учимся, а не только получаем громадное эстетическое наслаждение.

Принимаясь за изучение нового фортепианного произведения, сам Сергей Васильевич начинал с того, что вырабатывал и записывал самую удобную для себя аппликатуру, так как аппликатуре придавал очень большое значение. Многие ноты, бывшие в его личном употреблении, снабжены таковой.

Задавал ли он мне новый этюд или новую пьесу — он неизменно садился за рояль, проигрывал пассажи, иногда по нескольку раз, чтобы написать самое удобное расположение пальцев.

Слово Сергея Васильевича как педагога было для меня законом.

Он любил играть в четыре руки с Татушей Скалон, говорил, что она читает ноты с листа лучше многих пианистов-профессионалов. Этих слов было достаточно для того, чтобы я решила научиться свободно читать ноты с листа, а кстати, и транспонировать. Умение это сослужило мне впоследствии большую службу в моей педагогической работе, и за это я с благодарностью вспоминаю своего учителя.

Уходя иногда мысленно в прошлое, я удивляюсь, как я могла играть без всякого стеснения перед таким гениальным пианистом. Мне кажется, что это он создавал в работе такую атмосферу, при которой я никогда не чувствовала, что ему скучно заниматься со мной. Однажды я отважилась и попросила Сергея Васильевича дать мне учить что-нибудь из его сочинений, хотя знала, что даже заставить его играть собственную музыку гораздо труднее, чем чужую. Неожиданно для меня он сразу, без всяких возражений, согласился и дал мне свою «Мелодию» из op. 3.

Сергей Васильевич знал, что я очень люблю играть на двух фортепиано. В нашей квартире не было места для второго рояля, но наши друзья, жившие на бывшей Поварской, уехали на два месяца из Москвы, предоставив в моё распоряжение свои два инструмента. На время их отсутствия Сергей Васильевич перенёс наши занятия в их квартиру, чтобы я могла играть с ним на двух роялях.

В 1898 году меня перестал удовлетворять рояль Беккера, на котором я занималась, захотелось играть на Бехштейне. Беккер был отослан в Красненькое, а отец мой, большой любитель музыки, очень поощрявший мои занятия, подарил мне кабинетно-концертный рояль Бехштейна, который верой и правдой мне служит до сих пор. Выбирал его, конечно, Сергей Васильевич и очень любил играть на нём: он всегда хвалил ровность клавиатуры, которую инструмент сохранил и сейчас, после многих лет работы. Играли на этом инструменте и другие пианисты, но в таких случаях это был просто очень хороший Бехштейн. Когда же играл Сергей Васильевич, инструмент приобретал особую звучность. Таковы были его необыкновенные руки, которые извлекали из инструмента какое-то одному ему свойственное, особое по красоте и благородству звучание.

В занятиях теоретическими предметами Сергей Васильевич иногда очень подробно и терпеливо что-нибудь разъяснял, иногда же он просто перечёркивал мою работу и говорил коротко: «Переделайте».

Мне кажется, что это не было осознанным педагогическим приёмом — заставить ученика самого додуматься и найти свою ошибку. Я склонна думать, что в такой момент Сергей Васильевич, может быть, был занят своими собственными мыслями и ему не хотелось от них отвлекаться. Однако приём этот, применённый, возможно, без заранее обдуманного намерения, давал хорошие результаты. После кратковременного разочарования и огорчения по поводу неудачно выполненного задания я принималась за работу с удвоенной энергией и добивалась того, что от меня требовалось.

Сергей Васильевич очень поощрял моё увлечение теоретическими музыкальными дисциплинами. Делал ли он это просто потому, что видел мою большую любовь к музыке, или, может быть, хотел мне дать прочную основу в этой области ввиду того, что у меня не было достаточно природных пианистических данных для исполнительской деятельности, — я не знаю. Он об этом со мною никогда не говорил. Оценку, которую он дал моим музыкальным способностям, я знаю, конечно, не от него лично, а через Наташу. В сентябре 1912 года по рекомендации Сергея Васильевича я была приглашена Анатолием Андреевичем Брандуковым в Музыкально-драматическое училище Московского филармонического общества в качестве вокального педагога. После состоявшегося приглашения Наташа мне сообщила: «Когда Серёжа говорил с Брандуковым, он сказал про тебя: „Она может показать“». Я очень горжусь такой оценкой, потому что этими словами Сергей Васильевич признавал меня как музыканта-педагога.

Люди, мало знавшие Сергея Васильевича или видевшие его в первый раз, часто отзывались о нём как о человеке гордом, недоступном, замкнутом, необщительном.

Гордость была одной из черт его характера, но выражалась она только в том, что он никогда никого за себя не просил, ни в ком не заискивал, ни о чём для себя не хлопотал, хотя от этого и зависело иногда его материальное благополучие. Проявляется эта черта уже в то время, когда шестнадцатилетний Рахманинов, почувствовав себя оскорблённым своим учителем и воспитателем Зверевым, не задумываясь, уходит от него, хотя лишается жизни во всех отношениях обеспеченной. Дальше эта черта его характера ярко выступает в его взаимоотношениях с директором консерватории; В. И. Сафонову, обладавшему деспотическим характером, не нравилась независимость, которую проявлял Рахманинов уже в юношеском возрасте.

В 1892 году на репетиции ученического симфонического концерта под управлением Сафонова, в котором Рахманинов играл первую часть своего Первого концерта, автор сделал некоторые замечания, касавшиеся исполнения. Поступок совершенно небывалый в стенах консерватории! Ученик осмелился сделать замечание Сафонову по поводу исполнения своего сочинения. Однако как композитор он имел на это право, и Сафонову пришлось скрепя сердце «сделать хорошую мину при плохой игре». Такая независимость Рахманинова была, конечно, не по душе властной натуре Сафонова.

После окончания консерватории жизнь Рахманинова в материальном отношении была очень трудной. Его неудержимо тянуло к творчеству, но для того чтобы спокойно сочинять, нужна была хоть маленькая обеспеченность, хоть небольшой определённый заработок.

Казалось вполне естественным, что он будет приглашён в число преподавателей консерватории, но Сафонов этого не сделал, а Рахманинов его об этом не попросил.

Когда кто-то из музыкантов сказал Сафонову, что Рахманинов написал симфонию, тот ответил, что ничего об этом не знает, — ведь он привык к тому, что композиторы сами приносили ему свои новые произведения. Рахманинов свою Первую симфонию Сафонову не показал. Поэтому она не была исполнена в симфоническом собрании Московского отделения Русского музыкального общества, концертами которого дирижировал Сафонов.

В одном из симфонических собраний этого Общества исполнялась фантазия Рахманинова «Утёс». Консерватория не послала приглашения на концерт композитору, своему бывшему питомцу, которым имела полное основание гордиться. Сам композитор предпочёл не ходить в консерваторию за билетом, а достать входную контрамарку через меня, бывшую тогда ученицей консерватории и получавшую контрамарки на симфонические концерты за участие в консерваторском хоре. Под диктовку Сергея Васильевича Наташа пишет мне следующую записку:

«Дорогая Елена! Серёжа очень просит, за невозможностью идти самому в консерваторию, достать ему, если можно, хотя бы ещё только одну контрамарку. Играют его „Утёс“. Он прибавляет, что на одну контрамарку он смеет рассчитывать».

Показательно поведение Рахманинова в отношении Саввы Ивановича Мамонтова, совершенно неожиданно предложившего ему в 1897 году место второго дирижёра в своей Частной опере.

Предложение это было для Сергея Васильевича очень заманчиво: оно сразу разрешило бы материальные затруднения, а главное, при его моральном состоянии после провала Первой симфонии, эта работа наиболее подходила ему в то время. Однако окончательное выяснение этого вопроса несколько затянулось вследствие перехода Русской частной оперы в другое помещение. 24 сентября 1897 года Сергей Васильевич пишет Н. Д. Скалон: «...Говорят, будто бы Частная опера будет всё-таки, но начнётся раньше в другом театре, пока в старом будут происходить поправки. Ко мне, однако ж, оттуда никто не является. Сам я тоже туда без зова не явлюсь».

Опять мы видим, что, несмотря на трудное материальное положение, Сергей Васильевич остаётся верен себе и держится независимо.

Других проявлений гордости, в особенности во взаимоотношениях с людьми, я никогда в нём не замечала. К своему творчеству и исполнительству он относился всегда с предельной придирчивостью и взыскательностью, сам себе был самым строгим судьёй.

Что же касается его недоступности и необщительности, то эти черты характера в большей степени коренились в его застенчивости, о которой знали, конечно, только близкие.

Он не любил комплиментов малознакомых и незнакомых людей во время антрактов и после окончания концерта; слушал их с каким-то смущённым видом, не знал, что сказать в ответ, и старался как можно скорее ускользнуть в маленькую комнату артистической, куда доступ посторонним был воспрещён. Может быть, такое поведение воспринималось как недоступность и необщительность, но на самом деле это была застенчивость.

Сергей Васильевич был прост и естествен во всём: и в повседневной жизни, и на эстраде. Играл ли он, дирижировал ли — движения его были всегда скупы, строги, как-то сурово пластичны. Он ими пользовался лишь в той мере, в какой они были ему нужны, чтобы подчинить себе рояль или оркестр. Ни одного надуманного, лишнего жеста! Эта особенность заметно отличала его от других дирижёров, и даже такого, как А. Никиш, который в своё время был кумиром Москвы. Дирижировал Никиш тоже довольно сдержанно, но за каждым движением чувствовалось, что оно раньше изучено и что Никиш прекрасно знает, какой оно даст эффект. Дирижёрский же жест Рахманинова отличался необычайной простотой и непосредственностью.

С самых первых своих выступлений на концертной эстраде Рахманинов кланялся публике со спокойным достоинством. Лицо серьёзное, без улыбки.

В молодости ему за это сильно доставалось от близких, в особенности от Варвары Аркадьевны, которая говорила:

— Нельзя, Серёжа, кланяться публике с таким нелюбезным видом, как ты, — и приводила ему в пример Шаляпина.

Шаляпин же говорил, что Рахманинов кланяется, «как факельщик», и старался научить его кланяться по-своему, «как следует». Шаляпин в ответ на овации улыбался, кивал во все стороны, допускал иногда даже жесты, и всё это к нему шло, было у него естественно и привлекательно. Но мне кажется, что самая незначительная доля его манеры была бы в Рахманинове чудовищным диссонансом. Он никого не слушал и продолжал вести себя просто, потому что ему чужда была малейшая поза.

Некоторые современные исполнители и композиторы или отдельные их сочинения Сергею Васильевичу не нравились. От высказываний при посторонних он обыкновенно воздерживался, но среди нас говорил, конечно, не стесняясь. Говорил он всегда просто. Никаких насмешек или злобной критики я от него никогда не слыхала. В нём совершенно отсутствовала так называемая «артистическая зависть». Может быть, чувствуя силу и величину своего многогранного таланта, он никому и ни в чём не мог завидовать.

В повседневной жизни он был обыкновенно серьёзен, иногда немного сумрачен, но это настроение могло сразу измениться на самое весёлое, если к тому подавался повод. Мой брат умел приводить Сергея Васильевича в хорошее настроение. Он чрезвычайно выразительно, очень живо, интересно и с большим юмором рассказывал, но не анекдоты, как Шаляпин, а случаи из жизни, приключения на охоте, и Сергей Васильевич очень любил его слушать.

Однако все рекорды побивал Шаляпин. Чаще всего он бывал у Сергея Васильевича в период между 1899 и 1901 годами, когда они вместе готовили программы камерных концертов в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета. На репетиции Шаляпин приезжал к Рахманинову обыкновенно часов в восемь вечера и засиживался далеко за полночь. Они никогда не репетировали наверху у Сергея Васильевича, а всегда в столовой, где стоял у Сатиных рояль. Эта комната и по размерам больше соответствовала голосу Фёдора Ивановича. Репетиция обыкновенно длилась долго, часа два, а мы сидели и затаив дыхание слушали этих двух гениальных музыкантов!

Когда репетиция кончалась, садились за чайный стол, и на Шаляпина сыпались просьбы, чтобы он рассказал что-нибудь. Сергей Васильевич, знавший весь его «репертуар», давал ему обыкновенно конкретное задание:

— Ну, расскажи, Федя, как старуха рассказывала о сотворении мира.

Шаляпин очень охотно начинал изображать старуху, которая медленно, монотонным голосом, растягивая слова, повествует о том, как начался всемирный потоп: «...и вот, мил ты мой, пошёл дождь... В первый день шёл он сорок дней, сорок ночей, во второй день — сорок дней, сорок ночей...» В таком же роде продолжался весь рассказ, вызывая у всех нас, включая, конечно, Сергея Васильевича, бурю восторга и неудержимый смех. Этот рассказ был одним из любимейших, и мы готовы были слушать его каждый раз, хотя знали весь почти наизусть. Сергей Васильевич заставлял Шаляпина рассказывать без конца, а Шаляпин обыкновенно бывал очень щедр, видя, как остро мы все реагируем на его рассказы.

В конце июля 1901 года, уезжая из Красненького в Ивановку, Сергей Васильевич оставил мне на письменном столе следующую записку:

«Очень мной уважаемая Елена Юльевна! Позвольте Вас от всей души поблагодарить за Ваше внимание, за Ваши попечения, за Вашу любезность. Простите мне мои капризы, свидетелем которых Вам приходилось не раз бывать, и примите моё уверение в искренней Вам преданности.

С. Р.»

Записка эта очень характерна для Сергея Васильевича. Он редко и скупо выражал свои чувства, а ему, очевидно, хотелось сказать мне на прощание несколько очень дружеских слов. И вот он мне их высказывает не непосредственно в разговоре, а на бумаге.

О каких же «капризах» говорит он и что под этим словом подразумевает?

Конечно, это не были капризы в, обыкновенном смысле этого слова. Такое понятие совсем не подходило к его характеру. Он подразумевал изменчивость своего настроения, иногда очень угнетённое, подавленное душевное состояние, с которым он не мог справиться и которое всегда имело свои причины. Это состояние он преодолевал легче и скорее всего, если никто его не замечал, не обращал на него внимания. Так поступали все члены нашей семьи, а поэтому у нас Сергей Васильевич чувствовал себя так легко и свободно.

Как много весёлости и юмора таилось в этом на вид суровом человеке!

20 марта — день рождения Сергея Васильевича — праздновался всегда в тесном семейном кругу. По какому-то случаю однажды празднование было перенесено на 19 марта (года точно не помню). Рахманиновы жили тогда уже на Страстном бульваре. Наташа сообщила мне о перемене дня, а Сергей Васильевич, бывший при этом, решил снабдить меня программой празднества, чтобы я могла заблаговременно к нему «подготовиться». Он всегда поддразнивал меня и «упрекал» в том, что я ему «редко» делаю подарки.

Помню, как он серьёзно сел за стол и начал писать: «От канцелярии...» — после этого он задумался, подыскивая подходящее продолжение для такого торжественного начала. Вдруг его осенила блестящая мысль, и он с большим удовлетворением и важным видом продолжал, растягивая слова и произнося их вслух:

«...его Высокоблагородия Сергея Рахманинова сим объявляется: ежегодное торжественное празднование дня рождения Е. В. Б. С. Р. состоится 19 марта в 8 часов вечера:

1) Приём поздравлений и подношений.

2) Чай.

3) Флирт.

4) Ужин. Тосты и подношения.

Костюмом и подношениями просят не стесняться».

Всё в нём было просто и непосредственно, и когда он выдумывал шутку вроде только что приведённой, вид у него был очень довольный, совсем юный.

Трудно себе представить человека более строгого по отношению к себе и более снисходительного по отношению к другим. На протяжении долголетней дружбы я никогда не замечала в нём мелких чувств и побуждений. Никогда не видела я его суетливым, раздражённым, желающим на ком-нибудь сорвать своё раздражение или дурное настроение. Когда у него бывало такое настроение, которое в записке ко мне он называет «капризами», он уходил в себя, делался молчаливым.

Сергей Васильевич вёл жизнь довольно замкнутую, в особенности в молодые годы. Если в общество, где он только что чувствовал себя весело и непринуждённо, входил человек, который был ему не по душе, он сразу же менялся, делался натянутым и при первой возможности исчезал. Может быть, в молодости это происходило от недостаточного светского лоска, от неумения скрыть свои истинные чувства под личиной любезности, но он ничего не мог с собой поделать и ясно их обнаруживал, да, мне кажется, и не особенно старался их скрыть.

В более зрелом возрасте, когда жизнь его столкнула со многими людьми и по работе, и в обществе, черта эта, конечно, несколько сгладилась.

Чуткость и внутренняя отзывчивость к людям не раз проявлялись в поведении внешне сурового Сергея Васильевича. В сентябре 1903 года нашу семью постигло большое горе — умер мой отец. Это было первое горе в моей жизни. Может быть, поэтому я его так тяжело переживала. Сергей Васильевич показал себя в это время настоящим другом нашей семьи, глубоко сочувствуя нашему горю.

После смерти отца мне было очень трудно возвращаться к занятиям в консерватории. Пение — искусство, которым, по-моему, труднее всего заниматься в тяжёлые минуты жизни. Я часто уходила к Рахманиновым, чтобы разрядить своё нервное состояние, хорошо выплакаться, так как дома старалась удерживаться от слёз, чтобы не ухудшать состояния моей матери. Сергей Васильевич никогда меня не останавливал, не говорил принятых в таких случаях слов утешения, но своим дружеским участием всегда меня успокаивал. Он настаивал на том, чтобы я начала работать, и много помог мне в этом отношении.

Сергей Васильевич очень любил природу, в особенности русскую природу, наши поля, леса, луга и бескрайние степи. После лета, проведённого в деревне, он всегда чувствовал себя бодрым, обновлённым. Жизнь за границей не заменяла ему русской деревни, напротив — тяготила его. Если бы, уезжая из России в декабре 1917 года, он мог предвидеть, что его разлука с родиной будет не кратковременной, он, я уверена, никогда бы её не покинул. Разлука с родиной была, конечно, незаживающей раной в его душе, но всё это он хранил и переживал где-то глубоко внутри себя.

В первые годы после его отъезда я не получала писем лично от Сергея Васильевича, но мне хочется привести выдержки из писем Сони ко мне и к Марине, относящихся к 1922 году, которые очень ярко освещают их душевное состояние того времени.

В письме Сони ко мне говорится:

«...Что я тут чувствую — словами передать нельзя. Я, Алёнушка, бесконечно благодарна судьбе, что она дала мне возможность опять увидеть всю красоту, величие и душу нашего народа. Только вдали от него, когда сглаживается острота неприятных переживаний, может выступить так ярко положительная сторона».

В письме к Марине Соня пишет:

«...А я, Маруня, как тебя люблю, ты себе и представить не можешь. А как я большей частью тоскую, ты себе тоже представить не можешь. Сколько передумано, сколько перечувствовано за это время, что мы расстались; как глаза открылись на многое из того, на что прежде если не с благоговением, то с уважением и затаённой завистью смотрела, а теперь пропади они пропадом. Как, с другой стороны, недооценивала, любила, но не чтила всё русское!

Какое великое счастье, что я русская. Только сейчас не я одна, а мы все, и Гуня * в первую голову, поняли и до дна почувствовали, что это за великая страна!» [Таким ласкательным именем Соня нередко называла Сергея Васильевича.]

Хочу закончить свои воспоминания последним письмом Сергея Васильевича ко мне, полученным в 1930 году после смерти моей матери. Об этом он узнал от Марии Аркадьевны Трубниковой. Его письмо указывает на то, что хотя жизнь нас и разъединила, но дружба наша от этого не пострадала. В нём Сергей Васильевич пишет:

«Дорогая Елена Юльевна! Я был очень тронут Вашим письмом, которое пришло на имя Сонечки в конце марта в Америку.

Не успел тогда на него ответить. Делаю это отсюда.

Вы были правы, сказав, что нас соединяет долгий срок дружбы и хороших, сердечных отношений... Ещё и поныне, как поётся в одном моём романсе, „меня по-прежнему волнуют ваши муки“. И я очень скорбел, узнав о кончине Вашей матушки. Хорошо понимаю, чем она была для Вас и что Вами с её кончиной потеряно. В тот момент не посмел Вам писать, т[ак] к[ак] и слов необходимых не находилось. Было и есть большое сочувствие, которое было и будет всегда ко всему, что Вас касается.

И ещё из того же романса: „Вы должны жить“ и дай Вам бог силы переносить все потери и лишения.

Ваш С. Рахманинов».
Москва
5 августа 1952 г.
в начало

© senar.ru, 2006–2017  @