А. В. Затаевичу

6–7 мая 1897 г.
[Москва]

Я давно не писал писем, милый друг Александр Викторович. Ни Вам, ни другим. Главная причина этому — моя слабость, которая заставляет меня всё время лежать. Это ежегодное моё весеннее состояние. Лежу и изредка читаю. Сочинять тоже не могу. Длится всё это до моего приезда в деревню, где я быстро прихожу в себя и начинаю работать, так что теперь я только и мечтаю об отъезде... Я Вас не благодарил ещё за поздравительную телеграмму к моему рождению, которая меня очень тронула Вашей памятью. Не сообщал Вам также впечатлений после исполнения моей первой Симфонии. Сделаю это теперь, хотя мне это и трудно, так как до сих пор не могу в них разобраться сам. Верно только то, что меня совсем не трогает неуспех, что меня совсем не обескураживает руготня газет — но зато меня глубоко огорчает и на меня тяжело действует то, что мне самому моя Симфония, несмотря на то, что я её очень любил, раньше, сейчас люблю, после первой же репетиции совсем не понравилась... Значит, плохая инструментовка, скажете Вы. Но я уверен, отвечу я, что хорошая музыка будет «просвечивать» и сквозь плохую инструментовку, а я не нахожу, чтоб инструментовка была совсем неудачна. Остаётся, значит, два предположения. Или я, как некоторые авторы, отношусь незаслуженно пристрастно к этому сочинению, или это сочинение было плохо исполнено. А это действительно было так. Я удивляюсь, как такой высокоталантливый человек, как Глазунов, может так плохо дирижировать? Я не говорю уже о дирижёрской технике (её у него и спрашивать нечего), я говорю о его музыкальности. Он ничего не чувствует, когда дирижирует. Он как будто ничего не понимает! Когда однажды у Антона Рубинштейна спросили за ужином, как ему нравится певец N, певший партию Демона, то Рубинштейн, вместо ответа, взял ножик и поставил его перед спрашивающим перпендикулярно. Я могу сказать то же самое. Итак, я допускаю, что исполнение могло быть причиной провала. (Я не утверждаю, а я допускаю.) Если бы эта Симфония была бы знакома публике, то она обвиняла бы дирижёра (я продолжаю «допускать»), если же вещь незнакома и плохо исполнена, то публика склонна обвинить композитора. Это, кажется, вероятная точка зрения. Тем более, что эта Симфония, если и не декадентская, как пишут и как понимают это слово, то действительно немного «новая». Значит, её уж нужно сыграть по точнейшим указаниям автора, который, может быть, помирил бы хоть этим немного себя с публикой, и публику с произведением (т. е. произведение для публики было бы в этом случае более понятно). Не потому ли и моим приятелям, ездившим в Петербург, она не понравилась (не публика, а Симфония), хотя, когда я сам играл им её, они говорили другое. В данную минуту, как видите, склонен думать, что виновато исполнение. Завтра, вероятно, и это мнение переменю. От Симфонии всё-таки не откажусь. Через полгода, когда она облежится, посмотрю её, может быть, поправлю её и, может быть, напечатаю — а может быть, и пристрастие тогда пройдёт. Тогда разорву её...

Теперь о Вас. Пишете ли Вы что-нибудь? Так как я уезжаю, печать Ваших вещей придётся отложить до осени. Летом Вы их приготовите побольше. Может быть, и все напечатаем.

Крепко жму Вашу руку.

С. Рахманинов

P. S. Не пишите мне больше на Москву. Дождитесь летнего адреса, который на днях сообщу.

Вчера написал Вам это письмо. Сегодня же узнал место и время моего отъезда и жительства. Выезжаю 13-го. Адрес мой: Нижегородская губ., Княгининский уезд. Почтовая станция Игнатово. Его превосходительству Д. А. Скалону с передачей мне.