О Сергее Рахманинове — композиторе, пианисте и дирижёре — было написано так много, что мне нечего прибавить к этому, да я и не нашла бы соответствующих слов, чтобы выразить своё восхищение этим великим музыкантом. Мне хочется написать поэтому только о некоторых чертах, характеризующих его личность, которые я узнала благодаря долголетней дружбе и общению с ним и его семьёй.
Я уже давно любила его сочинения и исполняла многие из них. Узнав, что он и его семья благополучно прибыли в Америку, я, не будучи знакомой, сразу написала ему, под влиянием какого-то импульса, приветственное письмо, добавив, что была бы рада помочь ему чем-нибудь, если ему нужна помощь человека, много лет прожившего в Нью-Йорке и вдобавок хорошо знакомого с музыкальным миром этого города. Каково же было моё удивление, когда на следующее утро г-жа Рахманинова протелефонировала мне и попросила меня, если можно, приехать к ним в отель, так как Рахманинов очень нуждается в советах. Нечего и говорить, что я, бросив все свои дела и захватив по дороге букет роз, поспешила к ним.
Меня встретила г-жа Рахманинова, но через несколько минут портьеры у двери, ведшей в спальню, слегка зашевелились, и я краем глаза увидела самого Рахманинова, разглядывающего меня. Скоро он застенчиво вошёл в комнату в сопровождении не менее застенчивой младшей дочери, Татьяны. Я поняла, что он не любил встреч с незнакомыми людьми. Обменявшись несколькими фразами, вдруг почувствовала, что, по-видимому, я человек для него подходящий и что ко мне у него родилось доверие. Он показал на своё фортепиано, которое было завалено письмами, телеграммами и всякими посланиями, и попросил меня помочь ему «со всем этим». И вот я принялась за сортировку и разбор всей его корреспонденции, за телефонные разговоры, а в дальнейшем всячески старалась помочь ему освоиться с новым положением и разобраться в целом ряде вопросов, которые он сам не мог разрешить из-за незнания языка и незнакомства с американскими обычаями.
Я увидела, что моя помощь должна состоять в том, чтобы дать ему возможность приготовиться к концертам, а для этого необходимо было совершенно избавить его от всех дел и привести в надлежащий порядок весь этот хаос.
Полное доверие, которое он оказал мне при первой встрече и которое потом перешло в прочную дружбу наших семейств, очень характерно для Рахманинова. Раз доверившись какому-нибудь лицу и полюбив его, он оставался до конца его верным другом. Черта эта была связана с редкой искренностью этого человека — качеством наиболее ярким в его характере. Он не мог заставить себя сказать малейшую ложь, даже если сказанное им было неприятно. Правда, будучи всегда и во всём настоящим джентльменом, он говорил эти неприятные истины только в случаях, когда был, так сказать, окончательно прижат к стене. С другой стороны, если он что-нибудь хвалил, можно было быть совершенно уверенным, что похвала его неподдельная и искренняя.
Рахманинов был скуп на слова, это все знали, и считал ненужным тратить их на пустяки.
Он был очень застенчив, боялся чужих и чувствовал себя лучше всего дома — среди любимой семьи и тех немногих, которых он называл друзьями. Из-за застенчивости и боязни незнакомых ему людей он на многих производил впечатление сурового и даже неприступного человека, и мне приходилось слышать от ряда лиц о смущении, даже почти страхе, которые они испытывали, встречаясь с ним лицом к лицу. Нет сомнения, что многие из них чувствовали силу этого человека, который был так велик в своём искусстве и в то же время так чуток и скромен.
Мало кому известно, как он мог веселиться, слушая, например, рассказы своего друга Шаляпина. Последний как-то говорил мне, что считает своим долгом смешить Рахманинова. Рахманинов никогда не уставал слушать смешные истории (но не любил скабрёзных), и сам умел рассказывать замечательно.
Так как к нему постоянно обращались за объяснениями, что он изображает в Прелюдии cis-moll, то кончилось тем, что мы приготовили стереотипный ответ. На вопрос: «не написал ли Рахманинов о человеке, заживо погребённом в землю, не связана ли прелюдия с историей каторжан в Сибири» и т. д., ответ был: «никакая история с Прелюдией не связана, он просто писал музыку».
Второй приготовленный заранее ответ на многочисленные просьбы давать уроки гласил: «очень жалею, но у меня нет ни времени, ни терпения учить».
Приведу один случай, иллюстрирующий его скромность. Общество Bohemian в Нью-Йорке (клуб, членами которого были многие музыканты) решило чествовать Рахманинова и устроить в его честь обед вскоре после приезда его в Америку. Мой покойный отец, Корнелиус Рибнер, который был одним из старшин клуба, посоветовал обратиться к помощи своей дочери, которая, может быть, найдёт дорогу к намеченной клубом «жертве», и меня попросили подготовить Рахманинова к официальному визиту одного из директоров клуба. Поручение это было не из лёгких, так как я знала заранее, как Рахманинов отнесётся к этому. Я поэтому рассказала ему сначала о клубе, о его целях, членах и потом уже перешла к описанию той чести, которую хотят ему оказать. Он реагировал на всё это только вопросом: «Обед в мою честь? Но почему они хотят дать обед мне? Почему не для другого, которого действительно знают?» В конце концов он согласился принять делегацию клуба и пойти на обед, в котором приняли участие много сотен людей. Но он навсегда останется единственным в истории клуба артистом, который не произнёс речи на обеде, данном в его честь. Он всегда наотрез отказывался говорить публично. Я помню, как я написала для него речь, состоящую из нескольких фраз, — благодарность, обращённая к публике по случаю его большого благотворительного концерта в зале Карнеги в пользу нуждающихся русских артистов, профессоров и их семейств. Речь была выучена, и он почти обещал произнести её, но в последний момент струсил и ничего не сказал, сыграв вместо этого, мне в утешение, на бис одну из моих любимых вещей — романс «Сирень», переложенный им для фортепиано. Он искренно извинялся потом за то, что не произнёс этой речи.
Рахманинов очень любил слегка подшучивать над близкими и весело поддразнивать их. Не избежала этого и я. Я уверена, что один случай позабавил его больше, чем меня. Он получил однажды несколько выпусков нот — очаровательных сочинений для четырёх рук Л. Годовского, написанных им для детей. Партия для ученика была очень лёгкая, правая и левая рука играли в унисон. Зато партия учителя была чрезвычайно трудная. Рахманинов почему-то вдруг очень заинтересовался этими вещами и предложил мне тут же проиграть их вместе с ним. Но вместо того чтобы дать мне, как я рассчитывала, лёгкую партию ученика, он настоял на том, чтобы после каждой отдельной вещи мы «менялись местами». Мне пришлось, таким образом, исполнять и трудные партии, а он с восторгом и радостью играл одним пальцем каждой руки партии ученика и, конечно, как ястреб, готовый броситься на свою жертву, выжидал моих возможных ошибок. Все мои мольбы дать мне играть только партии ученика не имели на него ни малейшего влияния. В конце концов я решила, что если ему от этого так весело, то почему не доставить ему удовольствия. Он очень благодарил меня после этой пытки и похвалил за мои старания. А я хочу теперь признаться, что и мне тогда было очень весело.
Я всегда чувствовала, что под так называемым «суровым» видом Рахманинова кроется мягкое, доброе сердце. У меня есть много примеров, доказывающих, что это так. Мне бы хотелось, чтобы люди, которые считают его неприступным, могли бы видеть его с детьми, и в особенности с его любимой внучкой, а также крестницей — моей дочерью Корнелией. Он очень любил и удивительно хорошо понимал детей! Как часто я видела его внимательно разглядывающим младенцев в каждой встречной колясочке во время его ежедневных прогулок по Риверсайд Драйв. И почему-то дети эти не выказывали ни малейшего страха при виде этого высокого, серьёзного человека.
Поправляясь после операции в больнице св. Луки, Рахманинов сильно привязался к маленькой девочке Жозефине, лежавшей, как и он, в соляриуме. Она очень страдала после операции. Рахманинова так сильно расстраивал вид её страданий, что в конце концов пришлось просить доктора, чтобы он отделил этих пациентов друг от друга, так как выздоровление Рахманинова сильно задерживалось от его волнений за Жозефину. Доктор не только немедленно согласился на это, но даже уверял Рахманинова, что Жозефина настолько поправилась, что её уже увезли домой. Я сильно сомневаюсь, однако, что пациент поверил этой невинной лжи. У Рахманинова была какая-то особенная способность чувствовать малейшую ложь.
Я должна ещё отметить то исключительное уважение, с которым он относился к другим авторам при исполнении их вещей. Он не позволял себе изменить ни одной ноты из написанного. Он был самым суровым критиком по отношению к самому себе и едва ли собственное исполнение в концертах удовлетворяло его вполне. Я поставила себе за правило спрашивать его после каждого фортепианного концерта в Нью-Йорке, доволен ли он собой, и только в редких случаях он признавался, что играл хорошо. С мнением других в этом отношении он не считался. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]
Ни один из тех знаменитых музыкантов, которых я имею удовольствие знать, не любил музыку больше, чем Рахманинов. Как часто я слышала его по вечерам в его доме, здесь и за границей, играющим свои любимые вещи; он повторял при этом неоднократно: «Как красива эта мелодия, как я люблю её!» Эти вещи не были современными, не были продуктом «выдуманной» музыки. Иногда это были простые народные песни или несколько тактов музыки Шопена, пассажи из партии Сакса в «Мейстерзингерах», романсы Грига и, конечно, также мелодии так любимых им Чайковского и Римского-Корсакова.
Мои воспоминания о большом и незначительном, что составляло его жизнь, бесконечны и незабываемы. Когда теперь мы потеряли Рахманинова, его личность всё яснее выкристаллизовывается в моём представлении о нём, как о выдающемся примере редкой искренности, смирения, великодушия и глубокого понимания человеческой души — всё это соединено с его божественным даром, который всегда будет обогащать и вдохновлять нас в жизни.