В одной из своих статей, посвящённых памяти С. В. Рахманинова в русской печати, композитор Б. В. Асафьев, известный также в русском музыкальном мире как историк музыки и критик, пишущий под именем Игоря Глебова, определил ощущение музыки Рахманинова так: «Пафос встревоженного сердца»... Трудно выразиться лучше, говоря о художественном образе Сергея Васильевича. Всё его творчество и как композитора, и как пианиста было всегда согрето его сердцем.
Но не в меньшей мере чувствовалось большое сердце этого замечательного человека и в личной его жизни.
Мне посчастливилось близко знать Сергея Васильевича в домашней его обстановке и среди друзей, в часы его отдыха. Сколько было у него любви к людям, ласки, внимания к окружающим, как он любил жизнь и общение с теми, к кому он чувствовал симпатию и душевное доверие!
Обладая тонким юмором и громадной наблюдательностью, он умел замечательно рассказывать, причём во всех его рассказах о самых разнообразных встречах и впечатлениях из многогранной его жизни сам он всегда скромно оставался в тени, а зато другие выступали ярко и выпукло. Но он умел и замечательно слушать, и для хорошего собеседника и талантливого рассказчика он являлся на редкость отзывчивой и восприимчивой «публикой».
Первая моя встреча с Рахманиновым относится к началу 1923 года, когда я приехал с Московским Художественным театром в Нью-Йорк. Вл. И. Немирович-Данченко оставался в Москве, и театр возглавлялся одним К. С. Станиславским. Константин Сергеевич и все старшие члены труппы хорошо знали Сергея Васильевича ещё по Москве. Он всегда был пламенным почитателем Художественного театра, а к Станиславскому относился с каким-то особым восхищением, я бы сказал, с нежностью. Поэтому легко понять, как обрадовался Рахманинов, когда любимые его москвичи появились в Нью-Йорке.
Для него, после нескольких лет разлуки с родиной, это была как бы встреча с самой Москвой. И он, и вся его семья, конечно, стали ходить на спектакли Художественного театра и по многу раз смотрели каждую пьесу нашего репертуара. Бывали они у нас и за кулисами, где я с ними и познакомился.
В Нью-Йорке в это же время жил двоюродный брат Рахманинова и его учитель — пианист А. И. Зилоти, тоже близко знавший Станиславского и многих артистов театра. С Зилоти я был связан давнишней тесной дружбой и совместной работой по Мариинскому театру в Петербурге и через него и его покойную жену Веру Павловну, дочь П. И. Третьякова, основателя галереи, я попал в дом Рахманиновых. Зилоти жил в нескольких шагах от Театра Джолсон, где происходили спектакли Художественного театра, и приходил к нам за кулисы каждый вечер, чтобы повидаться со старыми друзьями и, как он шутливо выражался, «проверить, всё ли в порядке», называя себя «инспектором театра». Я же ежедневно заходил к А. И. и В. П. Зилоти в гостиницу, преимущественно около полудня, и очень часто туда заглядывал Рахманинов по пути с прогулки. Так установилось регулярное общение, поддерживавшееся ещё приглашениями в гостеприимный дом Рахманиновых на Риверсайд Драйв. Из Художественного театра там бывали, кроме меня, К. С. Станиславский, О. Л. Книппер-Чехова, И. М. Москвин, В. И. Качалов, Н. Н. Литовцева, В. В. Лужский и художник-декоратор И. Я. Гремиславский.
Какие это были незабываемые вечера! Чудесные рассказы, воспоминания, обмен впечатлениями, — оживали яркие, неповторимые образы. Особенно восхищал нас Москвин своим тонким юмором, красочной, сочной, чисто московской речью, припоминавший разные смешные и занятные случаи и эпизоды из закулисной, товарищеской жизни дружной семьи артистов Художественного театра. Как любил Сергей Васильевич это слушать, с каким вниманием ловил каждое слово Москвина, следил за мимикой его выразительного лица!
Лицо самого Рахманинова, обычно такое задумчивое и сосредоточенное, оживлялось и преображалось: в нём появлялось что-то очаровательно-детское, разглаживались морщины, и он отдавался радостному беззаботному смеху, закидывая назад голову и прикрывая одной рукой катившиеся из глаз слёзы веселья.
Не меньше любил он и серьёзные разговоры, неизбежно возникавшие в обществе Станиславского, мысли которого были всегда направлены на искусство и самосовершенствование артиста, и который верил, беззаветно любя театр, что путём искусства души людей делаются более чуткими и более истинно человеческими. Идеи его были так же родственны и Рахманинову, вся творческая жизнь которого была посвящена подобным высоким духовным задачам.
И ещё бывали незабываемые часы во время этих дружеских встреч, когда В. И. Качалов своим изумительным, ни с чем не сравнимым голосом читал вслух стихи Пушкина, Тютчева, Максимилиана Волошина, Бальмонта. Он любил это делать в интимной обстановке, после ужина, за стаканом вина, и всё тогда затихало кругом.
Прошли года. Я расстался с Москвой, с Художественным театром и переселился в Голливуд. С Рахманиновым встречи мои стали мимолётными, и бывали они лишь в те короткие промежутки времени, которые он проводил в Голливуде между своими концертами в Лос-Анджелесе и его окрестностях. Останавливался он со своей женой, Натальей Александровной, неизменно его сопровождавшей во время его турне, обыкновенно в одном из домиков, расположенных в саду гостиницы «Сад Алла».
Мы сходились вместе за обедом или ужином. В Голливуде жил сын друга Рахманиновых, Шаляпина, Фёдор Фёдорович, которого Сергей Васильевич знал с детства, любил, как сына, и называл его просто «Федя».
Пока Рахманиновы находились в Голливуде, Ф. Ф. Шаляпин был при них почти неотлучно. Он познакомил их со своими друзьями, режиссёром Г. В. Ратовым и его женой артисткой Е. К. Леонтович и артистами А. М. и Т. В. Тамировыми. Все они были и моими близкими друзьями, и я проводил вместе с Рахманиновыми немало времени в их домах, полных русского хлебосольства и радушия.
Сергей Васильевич почти никогда не бывал в кинематографе, но очень интересовался, как производятся киносъёмки, что делается в студиях, как работают русские актёры и режиссёры в этой незнакомой ему области. Он всегда радовался удачам русских за границей, и потому встречи и беседы с Ратовым и Тамировым, которые оба достигли в американском кино больших успехов и широкой популярности, были очень для него интересны.
Ратов обладал исключительным даром интересного рассказчика. Темы были неиссякаемые, и Сергей Васильевич всегда оживлённо и весело слушал. У Тамирова тоже было немало, о чём порассказать. В его запасе множество воспоминаний, неразрывно связанных с труппой Художественного театра, в которой он пробыл несколько лет и которую так любил Рахманинов. Он превосходно имитировал речь и манеру К. С. Станиславского, что всегда приводило в полный восторг Сергея Васильевича.
Калифорния очень нравилась Рахманинову, и когда в 1941 году он приезжал на концерты в Лос-Анджелес, то говорил о том, что ему хочется будущим летом провести со всей семьёй свой трёхмесячный отдых где-нибудь в окрестностях Голливуда. Нечего и говорить, как нас, его калифорнийских друзей, это обрадовало, и мы обещали всячески помочь ему приискать подходящий дом, прислугу и др. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]
В апреле 1942 года я получил от него письмо с просьбой заняться поисками дома, или, вернее, как он выражался, «дачи». Сергею Васильевичу непременно хотелось жить где-нибудь на горе, в одном из лучших наших районов, называемом Беверли-Хиллс, откуда бы открывался вид на широкие и живописные дали, иметь поместительный и удобный, всем обставленный дом, хороший сад и, по возможности, быть изолированным от близких соседей.
Я тотчас же принялся за поиски, и мне удалось найти именно то, что нужно было для семьи Рахманинова: большой, отлично обставленный дом с гостиной, в которой уже имелся один рояль и куда свободно мог стать другой рояль фирмы Стейнвей, всегда сопровождавший Сергея Васильевича, куда бы он ни ездил, сад с бассейном для плаванья и участок земли, составлявший в общей сложности четыре акра. Дом стоял на горе, откуда открывался чудесный вид на необъятные пространства, охватывающие даже далёкий океан.
В солнечные дни — а они тут бывают в течение девяти-десяти месяцев в году — картина была удивительная. Изолированность была полная, и до ближайших домов внизу горы было далеко. «Дача» эта принадлежала известной когда-то кинематографической артистке Элинор Бордман. Я поспешил с нею встретиться и, списавшись обо всём с Рахманиновым, нанял это поместье. В половине мая они в него переселились, оставшись всем очень довольными.
Неподалёку проводил лето пианист Владимир Горовиц с женой, урождённой Тосканини. Сергей Васильевич очень любил их обоих и искренно восхищался талантом молодого своего друга. Нередко Горовиц приезжал к нему с нотами, и они играли на двух роялях, что-нибудь преимущественно из классической литературы.
Играли они для собственного удовольствия и без всякой «публики». Однажды я был специально приглашён на подобный исключительный концерт и кроме членов семьи был единственным его слушателем. Сыграли они одну из сонат и D-dur’ный концерт Моцарта и Вторую сюиту Рахманинова для двух роялей.
Впечатление было непередаваемое! Трудно найти подходящие слова, чтобы выразить всю его силу... Я был до глубины души взволнован, и художественная моя радость была усилена ещё тем, что чувствовалось, что сами исполнители испытали большое творческое наслаждение и получили полное удовлетворение. Каждый из них знал силу таланта другого, и каждый понимал, насколько игра другого была совершенна.
Когда музыка кончилась — ни о чём невозможно было говорить. Время перестало существовать: я вдруг забыл, что уже 14 лет живу в Голливуде, таком далёком от искусства, что даже самоё слово «искусство» начинает исчезать из памяти, и очутился снова на иной, прекрасной планете. Хотелось молчать и ничем не спугивать своей сосредоточенности. Вернувшись домой, я записал дату этого необычайного вечера, чтобы никогда не забыть её: 15 июня 1942 года.
Был ещё один незабываемый вечер, когда мне довелось услышать совместную игру Рахманинова и Горовица. Они снова повторили сонату и Концерт Моцарта, но вместо Второй сюиты Рахманинова сыграли его собственное переложение для двух роялей последней его оркестровой композиции «Симфонические танцы». На этот раз было человек 15 гостей. Так, вероятно, звучала совместная игра Листа и Шопена, когда они садились вдвоём за инструмент. Тем летом мне приходилось очень часто видеться с Рахманиновым; я бывал у них регулярно два раза в неделю, и мы проводили много времени в интереснейших беседах. Сергей Васильевич всегда очень любил историческую и мемуарную литературу, которая была и моим любимейшим чтением.
Мы обменивались впечатлениями по поводу прочитанного, разговаривали о старом театре, о музыке, композиторах. Я с наслаждением слушал, что говорил Сергей Васильевич о Чайковском: с душевным волнением рассказывал он, с каким трогательным вниманием относился Пётр Ильич к первым композиторским его шагам, как искренно радовался он его успехам, как стремился выдвигать его юношескую оперу «Алеко», которая и была поставлена на сцене императорского Большого театра в Москве. Он бесконечно высоко ставил заслуги Римского-Корсакова и говорил, что с годами научился всё глубже понимать и ценить его творчество.
Война страшно волновала и угнетала Сергея Васильевича, и всякий раз, когда заходила речь о военных действиях в России и о тех страданиях, которые выпали на долю нашей родины, чувствовалось, как страдал он сам. Мысль о том, что гибнут сотни тысяч русских людей и варварски разрушаются древние русские города с их бесценными памятниками искусства и старины, приводила его в содрогание.
Он совершенно не мог без волнения слушать, когда по радио передавались такие замечательные музыкальные произведения, как «Светлый праздник» Римского-Корсакова, или «Жар-птица» Стравинского.
Помню как сейчас, что однажды, когда мы слушали торжественный и полный ликования финал «Жар-птицы», глаза Сергея Васильевича наполнились слезами и он воскликнул: «Боже мой, до чего гениально! Ведь это же настоящая Россия!»
Как-то у Рахманинова обедали И. Ф. Стравинский с женою. Услыхав, что Игорь Фёдорович очень любит мёд, Сергей Васильевич достал большую банку его и вечером, отвозя меня домой на своём автомобиле, лично завёз ему этот мёд. Не могу не отметить этого пустяка, потому что он так характерно рисует трогательное внимание Рахманинова к людям.
В середине лета 1942 года Рахманиновы купили себе прекрасный дом в самом центре Беверли-Хиллс, на красивой, заросшей густыми, тенистыми деревьями улице Эльм Драйв. Перед отъездом в Нью-Йорк они решили обставить этот дом, с тем чтобы с будущего лета окончательно в него переселиться.
Во время сезона 1942/43 года Сергей Васильевич собирался сделать последнее концертное турне, дать концерты на Тихоокеанском побережье и затем уйти на покой как пианист, отдавшись исключительно композиции.
Новый дом очень ему нравился, с чисто ребяческой радостью он шутливо уверял Т. В. Тамирову, что фасад рахманиновского дома лучше и больше фасада тамировского дома и что сад у него будет лучше.
Художник Н. В. Ремизов, тот самый, которого старая Россия знала под именем «Ре-Ми» по его журналу «Сатирикон», сделал ему проект перестройки гаража, над которым предполагалось устроить специальный кабинет-студию для Сергея Васильевича.
Продолжая ещё жить в доме Бордман, Рахманинов приезжал в свой новый дом возиться в саду, работал лопатой и граблями и распланировывал посадку новых деревьев. И мы, его друзья, глядя на то, какое всё это доставляло ему удовольствие, радовались вместе с ним. Кто мог подумать, что через каких-нибудь шесть месяцев Сергей Васильевич уйдёт от нас навсегда.
Мне захотелось рассказать обо всех этих мелочах, потому что в них, мне кажется, чувствуется не великий артист Рахманинов, о котором писали и будут писать специалисты, а просто Сергей Васильевич — милый, простой, сердечный, добрый, отзывчивый, лишённый всякой позы и неискренности, полный той благородной скромности, которая всегда свойственна настоящим большим людям.
О нём почему-то сложилось мнение как о человеке гордом, мрачном, неприступном, сдержанном, «застёгнутом». Вероятно, началось с того, что он всегда выходил на эстраду очень серьёзным, сосредоточенным и без той казённой улыбки, которой в Америке сопровождается всякое публичное выступление артиста и без которой никогда не обходятся фотографии так называемых «любимцев публики».
Так это мнение родилось, затем оно стало поддерживаться печатью, при личных встречах с представителями которой Рахманинов не любил улыбаться. Да и мудрено ли: однажды какой-то газетный сотрудник, интервьюируя его, задал ему вопрос: «Кто оркеструет ваши сочинения, г. Рахманинов?» На что Сергей Васильевич преспокойно и с самым серьёзным видом ответил: «Видите ли, здесь, в Америке, вы люди богатые, и потому композиторы могут заказывать другим свои оркестровки. Мы же в Европе люди бедные и вынуждены сами заниматься оркестровкой»...
Так постепенно создалась целая легенда о рахманиновской неприступности и мрачности. Для тех же, которые, как я, знали чуткость Сергея Васильевича, его ласковость, его любовь к шутке, тонкий юмор и заразительный смех, подобная легенда представляется одним недоразумением.