Сергея Васильевича Рахманинова я помню с давних пор, с первых его блестящих выступлений сначала как пианиста, а потом как дирижёра. То была пора его творческой молодости, мужания таланта, когда в каждом новом сочинении Рахманинов открывался нам, любителям музыки, всё глубже и разностороннее. Несмотря на замалчивание, а порой и наскоки со стороны реакционной части критики, Рахманинов всегда оставался реалистом, музыка его всегда была близкой и понятной простым слушателям, и они, в свою очередь, отвечали композитору признательностью и любовью. Все мы понимали, что после смерти Чайковского и Римского-Корсакова Рахманинов был первой музыкальной величиной России, её надеждой, славой и гордостью.
В московский период жизни Рахманинова я с ним лично не встречался. Впервые мы познакомились в 1925 году в Нью-Йорке, когда Ф. Шаляпин устроил приём для артистов Московского Художественного театра, гастролировавшего в то время в Америке. Когда я вошёл в зал, первым, кого я увидел в шумной блестящей толпе, был сам хозяин вечера, Фёдор Иванович Шаляпин. Его весёлый голос слышался всюду. Он оживлённо беседовал с гостями, среди которых были К. Станиславский, О. Книппер-Чехова, Н. Литовцева, В. Качалов, И. Москвин, В. Лужский и другие выдающиеся артисты; Шаляпин подходил то к тому, то к другому, шутил, острил, громко и заразительно смеялся.
В толпе гостей я не сразу заметил Рахманинова. Он стоял, прислонившись к колонне, незаметно, особняком от всех и, видимо, чувствовал себя одиноко. Я подошёл к нему, и мы разговорились. Сергей Васильевич был скромен до застенчивости. О чём бы мы ни говорили (а мне, естественно, хотелось узнать от Рахманинова очень многое), он всё время отводил разговор от себя.
На этом же вечере я поделился своим первым впечатлением о Сергее Васильевиче с одним из присутствовавших там русских художников. «Сергей Васильевич так застенчив лишь в толпе, — сказал мне художник. — А увидели бы вы его дома, среди родных или с друзьями! Он разговорчив, остроумен, но... о своём искусстве, о музыке и там говорит мало».
Разговаривая с Сергеем Васильевичем, я обратил внимание на то, как обаятелен Шаляпин, когда он «в духе». Сергей Васильевич улыбнулся, отчего сразу стал как-то проще, «домашней». «Да, в этом у Феди нет соперников, он умеет быть обворожительным», — сказал он. Улыбаясь, Сергей Васильевич следил глазами за Шаляпиным, внутренне любуясь им.
В то время я лепил Шаляпина и шутливо пожаловался Сергею Васильевичу, что Фёдор Иванович позирует неважно и работать над его портретом трудно — он сидит неспокойно, его всё время отрывают телефонные звонки, и он часто, не дождавшись конца сеанса, уезжает. Сергей Васильевич удивился и сказал, что он, наоборот, позирует усидчиво и (он опять улыбнулся своей чудной улыбкой) это ему даже «нравится»: вот где можно, наконец, посидеть спокойно, помечтать и даже сочинить мелодию!..
Я быстро воспользовался случаем и предложил Сергею Васильевичу позировать для портрета. Он хитро посмотрел на меня, словно понял ход моих мыслей, и, подумав, дал согласие.
Вскоре я начал делать портрет Сергея Васильевича. Своё слово он сдержал: приходил точно в назначенное время и терпеливо позировал до конца сеанса. Как сейчас помню Рахманинова, сидящего на стуле у меня в мастерской в своей любимой позе — со сложенными на груди руками. У него всегда был немного усталый вид, он казался задумчивым, углублённым в себя. Быть может, поэтому со стороны создавалось впечатление, что перед вами строгий, педантичный человек. Но это было далеко не так. Сергей Васильевич был человеком живым, общительным.
Лицо Рахманинова было «находкой» для скульптора. В нём всё было просто, но вместе с тем глубоко индивидуально, неповторимо. Есть в жизни лица, которые достаточно увидеть хотя бы на мгновение, чтобы потом помнить долгие годы.
Рахманинов был очень высок ростом, и, входя в комнату, он всегда, словно по выработавшейся привычке, наклонялся в дверях. У него был чуть приглушённый, низкий голос, большие, но очень мягкие и нежные руки. Движения его были спокойны, неторопливы: он никогда не двигался и не говорил резко. У него были правильные черты лица: широкий выпуклый лоб, вытянутый, чуть с горбинкой, нос, глубокие лучистые глаза. Он был всегда коротко острижен. Лицо Сергея Васильевича иногда напоминало мне лик кондора резкой определённостью крупных, словно вырубленных черт. Но вместе с тем оно всегда поражало своим глубоким, возвышенным выражением и особенно хорошело и преображалось, когда Сергей Васильевич смеялся, — а он умел смеяться так искренне и выразительно!
В первое время я заметил, что Сергей Васильевич очень скоро утомляется. Я предлагал ему отдохнуть, он охотно соглашался, вставал со стула, прохаживался по мастерской или ложился на диван. Но вскоре поднимался, говоря: «Ничего, я уже отдохнул. Ведь ваше время дорого».
В перерывах между сеансами мы пили чай и беседовали, и мысли Сергея Васильевича неизменно возвращались к родине. Мы заговорили об имении Рахманинова в Швейцарии на берегу озера, и почти сразу незаметно перешли к... Ильмень-озеру — на родине Рахманинова, в Новгородской земле. Сергей Васильевич без устали и восторженно говорил о родной его сердцу природе, как тончайший художник, которому известны все её малые и большие тайны. Не эта ли поэтическая увлечённость и чуткость великого композитора дала нам прекрасные образы музыкальных пейзажей дорогой его сердцу России!.. Разговор продолжался. От Ильмень-озера, от родных мест Рахманинов перешёл к опере «Садко», а потом и к её автору Римскому-Корсакову, которым он всегда восхищался. «Как жаль, что я мало общался с ним, — сказал Рахманинов. — Я, конечно, многому у него научился. Вот великий музыкант, чья музыка неотрывна от породившей его почвы. У Римского-Корсакова каждая нотка — русская...»
Рахманинов с увлечением вспоминал и о Чайковском, о своей работе в Большом театре, о консерватории. И глаза его светились каким-то необыкновенным чистым светом.
Несмотря на очевидную для него трудность, Рахманинов дал мне возможность довести работу над бюстом до конца. Примерно в это же время я сделал небольшой эскиз фигуры композитора во весь рост. Он сохранился у меня.
Позднее я изредка встречался с Сергеем Васильевичем, и меня поражал его больной, усталый вид. Но как только Рахманинов садился за рояль, — он преображался. Казалось, что силы возвращались к нему. Его руки, как крылья орла, взлетали над клавиатурой. Целый мир образов и картин открывался слушателям в музыке Рахманинова.
Рахманинов мучительно тосковал по родине, и сознание совершённой им ошибки с годами всё больше угнетало его. Ощущение родины всегда жило в нём, никогда не угасая. Он жадно интересовался всем, что приходило из Советского Союза, и его интерес к своей обновлённой родине был искренен, глубок. Я убеждён — это сказалось и в постепенном возрождении творчества Сергея Васильевича, создавшего в тридцатые годы такие сочинения, как «Русские песни», Рапсодия на тему Паганини и особенно Третья симфония, названная Б. Асафьевым «глубоко русской». Он читал книги, газеты и журналы, приходящие из СССР, собирал советские пластинки. Особенно любил он слушать русские песни в исполнении замечательного Краснознамённого ансамбля. [Bнимaниe! Этoт тeкcт с cайтa sеnаr.ru]
Любовь к родине никогда не остывала в Рахманинове, и не об этом ли говорит прекрасная, человечнейшая музыка великого русского композитора? Мне бы хотелось только сказать, что и у Рахманинова «каждая нотка — русская», как он это говорил о Римском-Корсакове.
Во время войны Рахманинов болел душой за судьбу своей родины. Он дал много концертов, доход с которых был передан им советскому консулу. Уже будучи тяжело больным, чувствуя приближение смерти, Сергей Васильевич выразил желание, чтобы его тело было перевезено на родину.